— Чего вам тут «славного»? Думаете, мозги мне закрутите? Вот щас выпью тебя, хрыч старый, и выплюну! Чего вы тута с детьми творите?
Старик беззвучно затрясся от смеха.
— Троготт, дорогой мой, какое чудо! Девчушка, подойди, прошу тебя! Выпей меня…
Дзынь, зеленея от бешенства, встала перед стариком, и…
— Ты слепой, что ли?! Чёртова берлога…
— Да не злись ты так, милое дитя! Скажи, что тебе нужно — неужели же тайну лебеа? Или ты решила, будто Троготт делает с детьми что-то дурное?
— Мне плевать на ваши тайны… Аля вы ослепили?
— Он. — Старик вытянул длинный, костлявый палец в сторону Троготта-Одоринуса. — Выпей его, деточка, уничтожь поскорее, ибо надоел он мне, оборотень несчастный, почти так же, как сам я себе…
— Кто-то из вас врёт… — прошипела ведьмучка. — Вроде есть враньё, вроде нету… Зачем играетесь, Большую Ха позову — худо вам будет!
— Смех у нас, ведьмочка, милая, смех сквозь слёзы… Потому как плакать мы устали; давно устали, тебя тогда на свете не было… Так что не лжём мы, но говорить по делу разве возможно, когда ты так ненавистью пыхаешь? И тайн у нас страшных нет, хоть и не показываем мы всем нарочно, кто мы есть…
— Вы — Бродяги?! Из-за Океана?
— Из-за Океана, да. Только бродяжили не мы, другие, я их и след потерял. Давно уже…
— Аля зачем искалечили?
— Госпожа ведьма, поверь — чем хочешь, поклянусь; что пожелаешь, сделаю, чтоб поверила, — его это был выбор, осознанный и нелёгкий, но ни я, ни Троготт подталкивать в том его не смели. Нет у нас другого пути к Островам… и поздно, слишком поздно мы это поняли.
— Ты… Ты мне это про чего говоришь? Что, Аль вроде как тоже ваш?!
— Наполовину. Он не от наших женщин… Мы ведь пробовали вернуться… но оказалось, что не хватает сил… Из тех, кто способен противостоять Великому Западному ветру, с нами остался только Нимо. Но нужен был ещё один — Нимо не выстоит много суток подряд. А из местных детей силу Лебеа не смог принять никто…
Часть 2. Нимо
Я никому не говорил об этом.
В них не было ничего запретного. Просто — я не говорил.
Сны были тем длиннее и тем ярче, чем меньше времени я мог видеть наяву. Лебеа была не только убийцей, но то, что она отняла и что дала взамен — наверное, трудно, очень трудно сравнивать.
Из наших в Городе-на-Холме только я принимал Лебеа, поэтому рассказать мне об этом никто ничего не мог. В книгах, что я читал когда-то в храмах Алуэ и Эльвэ, тоже мало писали о Затмении Лебеа. О нём вообще неохотно говорили — словно это было неприлично или слишком тяжко.
Пока яд Лебеа не вошёл в мою кровь, я не любил спать вообще. Сны снились часто — яркие, интересные, длинные. Но спать я ложился как можно позже, а просыпался рано, чувствуя себя отдохнувшим и свежим. Мне всегда казалось странным, что другие дети с трудом поднимаются по утрам, а в выходной валяются в постели чуть ли не до полудня!
Сперва я считал изменение следствием усталости — приходилось учиться управлять ветром, чувствовать движение корабля (а это труднее, чем говорить с ветром); следить за тем, что захочется ветру в следующую минуту и помнить обо всём, что творится вокруг — насколько далеко земля, и как она прогрета, и нет ли за вон тем холмом какого-нибудь шалопутного вихорька, который выскочит внезапно, вздумав поиграть с моим ветром. А ещё были грозы… Самое дивное и невероятное — такое, что если забыться и наплевать на то, что ты всё-таки хочешь оставаться человеком, — можно улететь и не вернуться. Люди скажут, что Нимо сошёл с ума. А те, кто знают, прошепчут: он ушёл в грозу… И будет в этих словах странное соединение томления и восторга, боли и радости, печали и какого-то непонятного никому ожидания…
Потом, когда полёты в качестве ветряного мага стали для меня привычными, я смирился и с тем, что спать приходится больше. Иногда даже днём — что прежде было невозможным и невероятным! Свенни, мой когдатошний приятель, которому стукнуло уже пятнадцать, сказал по этому поводу:
— Организм у тебя хоть и остался в основном дитячий, а, наверно, какие-нибудь процессы неодинаково затормозились…
В тот момент я отмахнулся от его рассуждений. Был уверен, что Лебеа просто оставила меня в одном возрасте, а все домыслы происходят от страха перед неведомым, от зависти либо от глупости.
Они мало что знали обо мне. Это моё право — я мог молчать, сколько хотел. Даже Инэль не рассказал сразу. Мне вообще можно было… почти всё, что угодно. В те годы Острова жили предчувствием больших перемен, свершений. Откуда это пошло, сказать не могу, но и самый распоследний угольщик ходил по улицам, многозначительно задрав подбородок, как будто именно его Небеса посвятили в главнейшую из тайн…