Выбрать главу

Праздники водяник любил, но был в них один неприятный промежуток, о котором Брэндли и не рассказал бы никому, и сам старался забыть побыстрее и вспоминать пореже. Момент этот наступал, когда всё семейство Хлюпастых выходило во двор, чтобы встретить гостей. Их, гостей, оказывалось не очень много — три-четыре семьи родичей и других водяных из соседних владений, да случались, хоть и редко, человековские гости. И всякий раз в числе приехавших и приплывших были семьи с детьми, и детишки эти, робея и стесняясь, первые минуты жались к мамам, а мамаши прижимали их к себе, гладили по волосам…

Брэндли знал, как это безумно приятно — когда у тебя есть мама, которая может приласкать. У самого Брэндли мамы никогда не было, во всяком случае, в доме Хлюпастых о ней ни разу не упоминали, а водяник так и не смог заставить себя спросить взрослых. Что-то мешало… Однажды, когда Брэндли заболел, в замок возвратился из отлучки Сам, Гнилень. Болезнь скоро отступила, но ещё несколько дней водяник лежал слабый, дед приходил к нему, брал голову внука на колени и прохладными, жёсткими пальцами гладил, прогоняя хворь. Брэндли млел — ничего приятнее он в жизни не испытывал, и потом, видя, как другие мальчишки уворачиваются от материнских ласк, с содроганием обзывал их про себя «дураками».

Обязательно теперь спрошу, пообещал себе водяник, ныряя в забытье под шум дождя. Даже если умерла — я больше не могу про неё не знать. Наверное, с нею случилось какое-то несчастье — а дед и отец потому и не наказывают меня строго… я читал в книжках, сирот нехорошо обижать. Правда, теперь-то наверняка накажут — за ТАКОЕ! Я сбежал из дома, по-настоящему сбежал. А если будут бить — я тогда снова убегу… Интересно, согласился бы я, чтобы была мама, но и наказывали меня как других мальчиков, розгами или оплеухами? Не знаю… Наверно, моя мама всё равно не позволила бы меня обижать. Наверное, если она умерла, то когда болела, строго-настрого запретила деду и отцу меня наказывать, как других. А теперь… теперь они, конечно, очень сильно рассердились… Нет, отец не очень сильно. Он… он… ему всё равно!

Брэндли задохнулся от внезапной догадки, сел. Отец же меня не любит, подумал он. Я просто не понимал этого. Он никогда не сердился на меня, не наказывал. Он делал всё, чтобы со мной не случилось ничего плохого — но точно так же это мог делать другой. Даже суровый и немножко страшный Гнилень — роднее, интереснее. С ним жизнь казалась тревожнее и ярче. А отец, Сидорус, был равнодушным, бесцветным; ни плохим, ни хорошим — никаким.

Никого у меня нет на свете! Со сладкой болью от жалости к себе водяник скорчился на кровати, обливаясь слезами. Беззвучно. Дождь за окном шумел намного громче, водяник был уверен, что Дзынь не услышит ничего подозрительного.

Вот только он ошибся. Ладошка Дзынь ухватила его локоть, быстро пробежала к плечу. Брэндли замер.

— Это дождь виноват, — прошептала Дзынь. — Такой он сейчас прилетел, грустный. Хочешь, я зажгу свечу?

Водяник хотел отказаться — зачем Дзынь видеть его зарёванным? — но икнул и кивнул. Ладошка ведьмучки сделалась горячей, стёрла мокрые полоски со щёк.

— Покажу тебе кое-что. Совсем особенное. Я оставила это для какого-то такого, важного случая, когда или очень грустно или удивительно радостно. По-моему, сейчас самое время…

— Ты странная, — сказал водяник, пока не зажглась свеча. — И храбрая, и сильная — и всё понимаешь.

Ведьмучка промолчала — только дёрнула Брэндли двумя пальцами за нос.

— Смотри, — чуть погодя сказала Дзынь. — Так умеем только мы, ведьмы!

Она открыла дверь в кладовку и подвела водяника к дальней стене, занавешенной серой холстиной. Справа и слева лежали и висели мешки и мешочки со всякими припасами, пучки трав, стояли пыльные кадки. Дальняя стена была почти свободной, и кладовка при свете свечи показалась Брэндли слишком большой для крохотного домика Дзынь. Он хотел спросить, это ли имела в виду Дзынь, но не решился.

Ведьмучка сорвала холстину.

— Ох…

— Этой картины у меня раньше не было. Кажется, её принесла сюда Ха… как и другую, с заморской страной… — Дзынь промолчала. — Но я ни в чём не уверена. И… та картина никогда не показывала людей.