Выбрать главу

Выздоровление Агаты было чудом, но не случайным. После той ночи, когда я вернула её с края смертельной бездны, я не отходила от неё ни на шаг. Первые дни были самыми тяжёлыми. Её пульс то пропадал, то возвращался, слабый, как трепет крыльев бабочки. Бубон на шее начал медленно рассасываться, но лихорадка держалась, и я боялась, что чума всё ещё прячется в её крови.

Я продолжала давать ей розовые пилюли, растворяя их в воде. Каждые шесть часов вливала ей в рот по ложечке, молясь, чтобы лепестки роз, чеснок и имбирь сделали своё дело. Я меняла компрессы с уксусом и капустными листьями, следила за её дыханием, проверяла температуру, прикладывая ладонь ко лбу, потому что термометров, как в моём времени, здесь ещё не было.

На третий день после той ночи Агата впервые открыла глаза и позвала меня. Её голос был слабым, едва слышным, но для меня он был громче колокольного звона. Я плакала, обнимая её, боясь поверить, что она действительно возвращается. С того момента началось медленное, но верное улучшение. Лихорадка стала спадать, бубон уменьшался, а кровохарканье прекратилось. Я не знала, что именно помогло — пилюли, компрессы, мои молитвы или её собственная воля к жизни, — но я благодарила Бога за каждый новый день, который она проживала.

Вениамин Степанович был рядом всё это время, помогая мне. Он приносил новые порции пилюль, травы, уксус, следил за тем, чтобы в комнате было чисто, а все простыни и тряпки, которыми я вытирала Агату, немедленно сжигались. Он же настоял, чтобы я ела и пила, хотя я отмахивалась, говоря, что не голодна. Но он был непреклонен, и я, ворча, жевала хлеб с мёдом, который Груня приносила, чтобы «не померла барышня от истощения».

Груня, милая Груня, тоже была моим спасением. Она не отходила от меня, несмотря на мои предупреждения об опасности заразы. Она приносила воду, готовила отвары, стирала бельё и даже пыталась петь Агате колыбельные, хотя её голос больше походил на воронье карканье. Но Агата улыбалась, и это было главным.

Теперь Агата сидела на кровати, капризничала и мечтала о пирожках. Я смотрела на неё и чувствовала, как моё сердце наполняется теплом. Она была жива. Она смеялась. Она спорила. И это было больше, чем я могла просить.

Я поднесла ещё одну ложку каши к её губам, когда почувствовала чей-то взгляд. Подняла глаза и увидела Василия Степановича, стоявшего в дверях. Его фигура, чуть сгорбленная, с тростью в руке, казалась застывшим каменным монументом — так неподвижно он стоял, глядя на нас. Лицо, обычно суровое, было мягче, чем я привыкла видеть.

Агата, проследив за моим взглядом, повернула голову.

— Папенька! — воскликнула она, и её лицо осветилось улыбкой, такой яркой, что, казалось, она могла разогнать любую тьму.

Василий Степанович шагнул в комнату, и я заметила, как его губы дрогнули, словно он пытался сдержать улыбку. Он подошёл к кровати, присел на край, осторожно, чтобы не потревожить Агату, и взял её маленькую руку в свою.

— Как ты, моя принцесса? — спросил он, и голос его был мягким, почти ласковым — таким я его ещё не слышала.

Агата, словно почувствовав момент, выпрямилась и с озорным блеском в глазах заявила:

— Папенька, я уже готова петь и танцевать! Только Сашенька не пускает, всё кашу заставляет есть!

Я невольно фыркнула, а Василий Степанович… рассмеялся. Это был низкий, тёплый смех, который, казалось, заполнил всю комнату. Я замерла, не веря своим ушам. За всё время, что я знала его, он ни разу не смеялся — ни так, ни вообще. Его лицо, с глубокими морщинами, разгладилось, и на миг он показался мне моложе, почти таким, каким, наверное, был до войны, до потерь, до боли.

— Петь и танцевать, говоришь? — переспросил он, всё ещё улыбаясь. — Ну, это мы ещё посмотрим. А пока слушайся Александру Ивановну. Она лучше знает.

Агата надула губки, но послушно открыла рот, когда я поднесла следующую ложку. Я поймала взгляд Василия Степановича, и он кивнул мне — едва заметно, но с такой благодарностью, что я почувствовала, как щёки начинают гореть.