— Заболела бы — не беда… Как-нибудь выходили бы… Хуже — совсем рехнулась… Я уже, прости мое согрешение, раскаиваюсь, что её задержала, сказала ей, что авось проезжие господа до Москвы её по пути доставят, пешком идти куда же, не ближний свет, в мороз, да с ребенком… Переждите, я говорю, денек другой… — Денег у меня, говорит, нет и сама не знаю как до Москвы доберусь, — отвечает она… — Мне-то, говорю, ваших денег не надо, накормлю и напою и даже малость помочь могу, потом отдадите, да и проезжий иной добрый человек, тоже войдет в ваше положение. Вот и уговорила на свою голову…
— Чем же на свою… Я с удовольствием доставлю её в Москву… — сказала Наталья Федоровна. — И даже сама завезу к её матери…
— То-то и оно-то, что теперь поздно, она сама не нынче-завтра умрет, потому второй день не ест, не пьет и все качает мертвого ребенка… Прислушайтесь-ка… Просто за эти три дня мне всю душу своим заунывным пением вымотала.
Из соседней комнаты действительно слышались заунывные звуки.
— Да, уж удружила мне старуха постоялицу, кажется, на свой бы счет в Москву её отправил… И жалко-то, и тяжело… — вмешался в разговор вышедший из соседней комнаты станционный смотритель — благообразный старик, одетый в вицмундир. — Здравствуйте, матушка Наталья Федоровна… Лошадок сейчас запрягать прикажете?
Он расшаркался по-военному перед графиней Аракчеевой и почтительно поцеловал протянутую ему руку.
— Нет, никаких там лошадей, я переночую… Если только не стесню вас…
— Какое там стеснение, для вас сами в чулан уйдем, все горницы предоставим.
— Зачем же это?.. Я, если можно, в этой комнате…
— Это я так, к слову… Устроим, устроим… — отвечал смотритель.
— Когда же умер ребенок? — обратилась Наталья Федоровна к Софье Сергеевне.
— Да в ночь же, как она пришла, жар у него начался, горлышко, видимо, схватило, а к утру он и преставился…
— Что же она?..
— Тут-то с ней и попритчилось. Как увидала она, что девочка-то её умерла, схватила она её, прижала к своей груди и ну качать, да убаюкивать… Я её и так, и сяк уговаривать… Ангельская-де душа за неё молиться будет перед алтарем Всевышнего, грех и убиваться о них, великий грех, потому радоваться надо, если кого в младенческих летах Господь к себе призывает, тягостей жития этого нести не приказывает… Куда тебе! Глядит на меня глазищами, ничего, видимо, не понимает, и даже улыбается… Улыбка такая, что хоть слезами от неё обливайся и то впору…
— Несчастная! — воскликнула графиня. — Но что же делать, надо её все-таки увезти к матери… Как же быть с ребенком?..
— Не отдаст… нечего и думать, я уж не раз приступалась… Куда тебе… так прижмет к себе, что хоть руки ей ломай и кричит не своим голосом, пока не отойдешь… Я уже её и оставила, и мужа к ней не допустила… мужчина, известно, без сердца, силой хотел отнять у неё… Я не дала, а теперь, грешным делом, каюсь… Пожалуй, сегодня или завтра все же его послушаться придется… Не миновать…
— Известно, баба… волос дорог, а ум короток. Не дело безумной потакать, мертвого младенца столько дней не прибранного держать… Наедет кто-нибудь из властей… Ох, как достанется… А кому?.. Все мне же, а не бабе… Баба что… дура… для неё закон не писан… а моя так совсем об двух ярусах… Сегодня же отниму у ней трупик и отвезу к отцу в имение. Пусть хоронит, как знает…
— Оставьте, я постараюсь уговорить её, — поспешила вступиться Наталья Федоровна, — проводите меня к ней. А если нельзя уж будет, так я её и с её мертвым ребенком до Москвы довезу, а там доктора, мать её, авось, Бог даст, придет в себя и поправится. Ведите меня к ней, Софья Сергеевна, — добавила она, встав с места и направляясь к двери комнаты.
— Голубушка, родимая, и впрямь, может, вы уговорите, — быстро сорвалась с места Софья Сергеевна и, забежав впереди графини, отворила дверь комнаты для приезжающих.
Наталья Федоровна остановилась в дверях, пораженная представившейся ей картиной.
II
Безумная
Картина, которая представилась глазам графини Натальи Федоровны Аракчеевой, была, на самом деле, полна холодящего душу ужаса.
На диване с обитым коричневым сафьяном и сильно потертым сиденьем и спинкою красного дерева, полуосвещенная стоявшей на столе нагоревшей сальной свечой, сидела молодая женщина, одетая в темно-коричневое шелковое платье, сильно смятое и поношенное, на руках у ней был ребенок, с головой закутанный голубым стеганым одеяльцем, обшитым кружевами.
Исхудалое лицо женщины с большими, широко раскрытыми глазами, совершенно лишенными проблеска мысли, было полно такого невыразимого нечеловеческого страдания, что невольно при взгляде на него сердце обливалось кровью и слезы лились из глаз.