— Здравствуйте, — произнесла Ева, окидывая тоже ясносиним взором вошедшую женщину. — Садитесь и расскажите, как спасли из воды милую Пашуту, — произнесла баронесса, едва шевеля губами и с легким иностранным акцентом, который придавал особую прелесть ее русской речи.
— Как можно, я и постою, — промычала Авдотья, невольно любуясь на эту белую, как снег, барышню с серебристым сиянием вокруг головы.
— Как есть писаный ангельский лик, — думала Авдотья.
— Садитесь, — повторила Ева.
— Увольте, матушка, — отзывалась Авдотья.
— Ну, конца этому не будет, — весело воскликнула Пашута, — до завтра торговаться будете. Я сейчас вас помирю. Нате, вот!
И Пашута быстро сунула около кушетки у самых ног Евы маленькую скамейку.
— Садитесь, Авдотья Лукьяновна, на скамеечку, — прибавила она. — И спокойно, и почтительно.
Авдотья уселась на скамейку, пыхтя и смущаясь близости прелестной собеседницы.
Ева пристально, но мирным, бесстрастным взором оглядывала женщину.
В иные минуты спокойствие и бесстрастие на лице и в позе баронессы доходили до того, что она могла показаться постороннему не в нормальном состоянии. Казалось, что эта красивая девушка только что поднялась с постели, где выдержала приступ смертельной болезни, и что она только что оправляется после борьбы на жизнь и на смерть. Здоровье, силы тела и духа, как бы еще не вполне вернулись к выздоровевшей.
Так было и теперь. Ева говорила тихо и слабо; красивая головка, слегка склоненная к Авдотье, если и шевелилась, то медленно; руки по-прежнему лежали недвижно скрещенные на коленях вверх ладонями, как бы упавшие от слабости или внезапного нравственного потрясения.
Зато именно благодаря этому красавица-девушка и походила еще более на ангельский лик и на серебряную царевну.
Беседа баронессы с названной матерью ее дорогой Пашуты длилась довольно долго. Баронесса, собственно, говорила мало, только спрашивала. Рассказывала все подробно оживившаяся Авдотья.
Баронессу особенно заинтересовала жизнь в Грузине, граф Аракчеев, его барская барыня Настасья и весь склад житья-бытья в усадьбе временщика.
Только когда дело дошло до сына графа, известного в Петербурге Шуйского, то Авдотья смутилась, не знала, что и как говорить о нем.
— Что он, каков собой? — спросила Ева. — Я его никогда не видала.
Авдотья вспыхнула, и пунцовое лицо ее удивило Еву.
— Как вы, должно быть, его любите, — поняла и объяснила она по-своему.
Сделав несколько вопросов Авдотье об ее питомце, она получила несколько отрывочных ответов. Рассказ мамки о Шумском не клеился так же, как разные россказни о Грузине.
— Я много об нем слыхала, — выговорила Ева, — и мне хотелось бы его видеть. Он, говорят, большой шалун. Скажите, добрый он или злой?
— Ох, как можно! — отозвалась Авдотья. — Он не злой. Балованный он, вестимо дело. Причудник, затейник, но не злой. Золотое сердце…
Протяжный и глубокий вздох Пашуты, стоявшей в стороне от кушетки, был как бы ответом и оценкой слов Авдотьи.
Ева перевела глаза на любимицу и выговорила кротко:
— Пашута не любит вашего Мишу, очень не любит. Все, впрочем, в Петербурге о флигель-адъютанте Шумском разно сказывают. Кто хвалит его очень, кто очень бранит. Мне любопытно было бы хоть на минуту где-нибудь повидать его.
Авдотья странно улыбнулась в ответ, как бы смущаясь за то, что без вины виноватая сидит перед этой серебряной царевной.
Пашута снова тяжело вздохнула, не проронила ни слова и отошла к окну. Она тяжело задумалась о том, чего ждала теперь, через несколько мгновений, когда окончится беседа Авдотьи с баронессой.
Что хочет сказать ей эта женщина, которой она многим обязана? Пашута хорошо знала Авдотью и знала, что она, как умная и серьезная, даром не станет говорить то, что уже высказала намеками.
Неужели что-то, всегда поражавшее Пашуту в Грузине, что-то таинственное в отношениях мамки и питомца, а равно разные слухи, тайно, пугливо, подспудно бродившие всегда в Грузине, будут теперь затронуты Авдотьей? Ведь она хочет говорить о себе и Михаиле Андреевиче. Быть может, она скажет то самое, за что десять лет назад один садовник исчез из Грузина и пропал без вести. Только спустя три года узнали, что он сослан графом в дальние пределы Сибири, за то что в пьяном виде глупое слово сказал про молодого барина.
Слово это запало в крепостные души графа Аракчеева. Теперь Авдотья обещается сказать ей страшное слово про себя и Шумского. Быть может, то же самое, которым погубил себя тот садовник.