В одну из морозных ночей, когда в ресторане «Грузинская кухня» был переучет и в парке усадьбы ненадолго восстановилась привычная прежде благодать и тишина, андреевский Гоголь осознал, что месть и злобные помыслы унижают его бронзовую писательскую душу и надо преисполниться пониманием и всепрощением к людишкам и мирской суете. А чтобы не терзаться и дальше от ненавистных запахов в усадьбе Талызина, надо попросту сняться с постамента и тихо, незаметно, по-английски, не прощаясь, уйти. Вопрос «куда?» был для него давно решен. Он вызрел за последний год в сознании подспудно. Надо было пробираться ночами в сторону Малороссии, в сторону славного города Нежина, на хутор Васильевский, где были похоронены мать и сестры, где лежали на маленьком заброшенном кладбище все его предки, где витал дух живого Тараса Бульбы… И вот однажды за полночь андреевский Гоголь тихо подошел к задумавшемуся Гоголю томскому и ласково тронул его за гранитное плечо.
— Извини, что оторвал от дум, — сказал он ласково тоном старшего брата. — Я вот пришел попрощаться. Нет моих сил стоять рядом с этой чертовой «Грузинской кухней». А мэру Лужкову не до нас. Ну так и нам не до него и его «Отечества». У нас отечество свое. Звал я с собой Льва Толстого из «Дома Ростовых», но он совсем размяк и одурел от винных паров ресторана «Колесное подворье» и «Записок охотника». Я не желаю его участи. Иду домой.
— А где ж наш дом? — спросил растерянно Гоголь томский.
— Дак в Нежине, — ответил андреевский Гоголь. — Там сейчас тишь и благодать, воздух чистый, бензина на колонках нет, газа тоже. Стану себе на площади перед универмагом да погляжу на тамошнюю жизнь годик-другой…
— И неужто в Москву никогда не вернешься? — спросил упавшим голосом Гоголь томский, и на его гранитную щеку невольно набежала гранитная слеза.
— Да видать уж нет, — ответил андреевский Гоголь и скорбно насупил бронзовые брови над провалами глубоких глазниц.
— Ты, брат, иди! Я тебя во как понимаю, — проговорил со щемящими нотками в голосе Гоголь томский. — И ты меня прости, я тебе давно хочу сказать: ты правильно сделал, что сжег второй том «Мертвых душ». Люди нас, каменных писателей, не понимают… Ты погляди, как меня обгадили голуби. И ни один приватизатор площади не помоет; Но я не держу на них зла. Кто-то из нас должен здесь остаться… Кто-то должен защитить Русь. Кто-то должен прикрыть тылы…
И оставшись один, томский Гоголь проплакал всю ночь. Его каменные слезы размякли и смыли с плеч, с гранитной накидки весь птичий помет. К утру он преобразился. Он больше не улыбался счастливой улыбкой «советского» наивняка и пасынка товарища Сталина. Он следил за мельтешением людишек и поглядывал на Генштаб, на храм Христа Спасителя, который был тоже своего рода памятником старины, маленькой миллиардной забавой мэра, игрушкой честолюбия. Молящийся народ как-то не принял близко к сердцу это помпезное строение. Бог любит скромность и тишину. Сверкание куполов, золоченых куполов, на виду московской нищеты, российской нищеты и замерзающих на ночном асфальте бомжей вовсе не так уж обязательно.
И еще томский Гоголь думал о том, что пережитое кажется преувеличенным. И зря он увлекался при жизни мистикой, зря доверял предчувствию смерти, неотвратимости судьбы. Истинное величие мистики крылось в магии слов, в умении расставлять их на бумаге, потому что сами по себе слова — это ничто, это лишь кирпичи, из которых каждый строит по-своему дом. И в прозе Пушкина никогда не было золоченых куполов, никогда не было броской помпезности. Проза — это та же архитектура. И сотворение фраз — это истинная мистика, это подлинная тайна и факт абсолютно непостижимый…
27
Утро восьмого ноября выдалось солнечным и морозным, голые деревья в парке усадьбы «Дома Ростовых» странно и грустно сквозили голубизной, над кустарником, над клумбами с засохшим тамариксом витал проницательный запах увядания, отдававший гарью жженных на аллеях листьев.
Был тот блаженный час, когда улицы еще пусты, у гаишников пересменка и город распахнут какой-то домашней открытостью и незащищенностью, а на тротуарах и перекрестках вы не увидите ни одной ментовской фуражки с кровавым околышком. Одним словом, был тот чудесный час, когда лучше всего грабить города и замки и угонять автомобили. И тем разительнее для случайного прохожего было видеть, как по улице Поварской в сторону Садового кольца прогрохотал на рысях, словно груженый товарняк, казачий эскадрон. Заспанные филистеры, не очухавшиеся от блудных снов мелкие и крупные буржуа, отлепляя от перин потные зады, вскакивали с постелей и подбегали к окнам с чувством смутной тревоги и подозрения — не грядет ли новый переворот, не вошла ли опять в Москву Кантемировская дивизия, не грохочут ли гусеницами, демократически посверкивая надраенными железками, танки, не развеваются ли коммунистические знамена обезумевших зюгановцев, решивших использовать свой последний шанс в проигранной политической борьбе.