Выбрать главу

— О чем будет ваш следующий роман? — спрашивали его.

Он дерзко отвечал:

— О большой ненависти и большой любви!

Он пытался объяснить, что дело не в фабуле, не в образе главного героя и даже не в построении хитро закрученного сюжета, не в развороте умопомрачительных коллизий, а в биополе, в энергетике романа и его героях, в микроструктуре и разлитой между строк энергетике пульсации жизни, запахе хромосом, в резекции больных тканей общества, в кромсании скальпелем героя-реципиента, которому пересаживается авторская мысль. Он хотел бы им объяснить, что пишет романы не столько для читателя, сколько для самого себя, что это наслаждение — уничтожать, испещрять чистую бумагу, что он чем-то похож на наркомана… Что пишется не потому, что надо заработать денег, а потому, что нельзя не писать, иначе чокнешься в этом безумном мире. Что писательство — это беременность. И если не разродишься, плод задушит тебя. Или надо начисто убить в себе волю и мысль, превратиться в человека-растение, в решателя бесконечных кроссвордов в метро, в слепца, мыслящего на уровне улитки. Но разве мог он себе позволить быть до конца откровенным с толпой? Разве хоть один писатель пустит читателя к себе на кухню? Разве мог он позволить роскошь признаться хоть кому-то, что в душе презирает москвичей, всех этих патологически углубленных в себя решателей бесконечных кроссвордов, криптограмм, ребусов и шарад, отгадывателей чепухи, слепцов, ведомых на заклание баранов, тестоголовых мечтателей о сытой и красивой жизни в отданной на откуп ворью стране. Они — не более как кролики в вольере.

Они — резвящиеся до прихода повара кролики, не замечающие блеска и уколов, мелких, ласковых уколов тела сеткой…

Но к черту! Спор с толпой никогда не должен быть с оттенком нравоучительства, оратор должен пьянить, в нем должны быть задор и дерзкая мысль заводилы.

Спор обретал нужную динамику и накал, когда в разговор вмешивался критик Гриболюбов и выплескивал накопившуюся в нем желчь. Этот волчара не боялся оскорбить толпу и говорил о ней все, что думал, называя московский народ планктоном, питательной средой. Слушатели посмеивались, им нравился дерзкий шут. Шутов всегда любили на Руси. Откровенность шутов не ранила самолюбия. Все искусство эвристики шута состояло в том, как не переступить невидимую зыбкую грань. Ту грань, за которой ум и тело не отличают яростный холод от бешеного жара. Гриболюбов вызывал симпатию еще и тем, что был нищенски для писателя одет, на нем всегда был допотопный двубортный костюм сталинских времен и габардиновый макинтош. В таких макинтошах ходили в начале шестидесятых крутые ответственные партийные работники. В таких знатных макинтошах принимали первомайские парады и толкали выспренние речухи, от которых вздрагивала и победно дребезжала прямоугольная улитка громкоговорителя на столбе. Этот макинтош, доставшийся по наследству Гриболюбову, хранил в себе запах былых времен, он был как бы микроэлементом русской советской истории. Развевая фалды партийного макинтоша, Гриболюбов бросал в толпу, как кость, дерзкую, остро отточенную фигуру речи, она тут же дробилась в десятках жадных до самоказни, до самобичевания голов, зажигая в глазах блеск. Живительный, лечебный, оздоравливающий блеск мысли. Люди начинали спорить с улыбкой на устах. Именно эта улыбка, или тень улыбки, или отблеск улыбки радовали Гриболюбова больше всего. Значит, нация еще не мертва, значит, больной из лежачего мог завтра стать ходячим, бегающим, прыгающим, мечущим ядра, хватающим, вздевающим руки, развевающим полотнища знамен..-Но без серпа и молота, без сдвоенного профиля мертвенноликих, медальнопустоглазых вождей-призраков… Значит, этот народ мог идти на баррикады в защиту прогресса и технической революции и не верить в байки о спасении России западными кредитами, криптограммами Германа Грефа, лжеоткровениями телепередачи «Однако», сказкам Кремля, байкам «семьи», сладкоречивому вылинявшему кагэбисту Киселеву, медоточивой Светлане Сорокиной с патриотически поставленным блеском в глазах…

Грибоедов по-пролетарски стрелял в толпе папиросочку, смачно раскуривал, морщил в задумчивости лоб и выбрасывал в публику очередную шутиху:

— Не говорю о присутствующих, но хотелось заметить, господа мыслители, что москвичи как подвид поглупели за последние десять лет и стали меньше читать книг. То есть не то чтобы все поголовно поглупели, оглупизм — процесс выборочный, ступенчатый, незаметный. Да, людишки больше не ищут ответа на извечные вопросы бытия, их не мучает духовная изжога принца Гамлета. Они не задаются вопросом: «Быть катаклизму или не быть?» Вот ведь в чем вопрос. Они даже не спрашивают себя, как мятущийся старикан Чернышевский: «Что делать?» Не вопрошают истерично, как писатель Генрих Сенкевич: «Камо грядеши?» — «Куда идем?» За них все решила реклама. Проповедник Якубович, продавшийся евреям, им четко разъяснил — их спасут супы «Галина Бланка»…