Выбрать главу

— А корова?

— Нету.

— Так чо же ты теряшь классово чутье к тем, у кого по две, а то и по три лошади да коровы? Рази это не иксплутация животных, товарищ Ерюгин? — весь встопорщился Спирин.

— У тебя и лошадь, и корова, так ты чо, тоже иксплутатор? — спросил Ерюгин.

— У меня одна лошадь! — негодующе загнул палец Спирин. — И корова одна! — он загнул второй палец, а потом разогнул оба. — Это при девяти ртах не иксплутация, а трудова необходимость. А когда три лошади, как у Залогиных… — Спирин уже торжествующе загнул три пальца, — и три коровы! — Спирин аж задохнулся то ли от злости на Залогиных, то ли оттого, что пальцы на левой руке не сгибаются, мешая ему считать, — это сама чо ни есть иксплутация!

Произнесенная Спириным фамилия Залогиных, которые у того, как кость в горле сидели, удручила Тишу. Что-то неотвратимо надвигалось, оттесняя от него Дашу. «Знат Спирин или не знат?» — настороженно подумал Тиша.

— Так это же иксплутация животных, а не людей, товарищ Спирин, — примирительно сказал Тиша. — За это ишо никого вроде не раскулачивали…

— У меня две дворняги, две, а не одна, слышь, Спирин! — тяжело усмехнулся Ерюгин. — Ежели б одна была, это, значит, необходимость, а две — уже иксплутация? Раскулачивать будешь за лишнюю дворнягу?

Но спиринские глаза смотрели уже в сторону Тиши, сверля его, как буравчики.

«Знат», — подумал Тиша.

— Залогины и людей иксплутируют, — стоял на своем Спирин.

— Это кого же? Все сами работают. Никого в найме нету, — пожал плечами Ерюгин.

— А друг друга они иксплутируют! Вот как! Иначе откуда у них трем лошадям да трем коровам взяться! — торжествующе крикнул Спирин.

«Не дают тебе покоя три лошади да три коровы», — подумал Тиша, но промолчал.

— Ты свою жену тоже иксплугируешь, когда она тебе латки на штаны ставит, — сказал Ерюгин.

— А самогонными делами рази Залогины не занимаются? — не унимался Спирин.

— Тогда у нас вся деревня — кулаки… — возразил Ерюгин.

Спирин понизил голос и вкрадчиво добавил:

— Окромя прочего, Залогины в долг дают, а потом трудом берут…

— Это как? — спросил Тиша, напрягаясь. Дело уже пахло мироедством.

— А так… Года три назад, в голодну зиму, одолжил мне старик Залогин мешок зерна, а потом летось встречат и смотрит. Особенно смотрит. «Чо, говорю, смотришь? Должок напоминашь?» — «Да ты не беспокойсь, — отвечат. — Покосите у меня с женой, и весь расчет».

— Ну, а ты?

— Чо я! Известно, покосил…

— А долг он тебе простил?

— Он-то простил, да я ему не простил… Рази в долг давать, а потом трудом брать это не иксплутация в наичистом виде? — Спирин схватил список, ткнул в него покалеченной пятерней, снова сверля Тишу глазками. — А вить их как раз двенадцать, Залогиных-то! Вот тебе и двенадцать кулацких душ! Тютелька в тютельку!

— Бога побойся. Трое ишо малолетки, — сказал Ерюгин.

— Яблочко от яблоньки недалеко падат. Кулацки малолетки завтра сами кулаки. Только у них нету ихнего завтра. А ты чо-то Бога часто поминашь, товарищ Ерюгин. Бога, как известно, не существует, и неча его пужаться. Я твои заслуги, само собой, уважаю, товарищ Ерюгин, но иногда диву даюсь — сколь в тебе ишо родимых пятен. Только старыми заслугами не проживешь. Надо новы заслуги перед советской властью заиметь, — угрожающе игранул голосом Спирин.

Потом Спирин зыркнул на Тишу и плесканул напоследок:

— Промежду прочим, в обчественном деле надо через личны отношения шагать, товарищ Тугих…

И Тиша, как ни перекореживалось все внутри, шагнул…

Пришли выборные мужики в избу Залогиных, с невеселой виноватостью растолковали Севастьяну Прокофьичу: так, мол, и так, времена ноне крутые, и хоть мы знаем, чо ты никакой не кулак, надо кому-нибудь кулаком сказаться, пострадать за общество, а поскольку ты самый зажиточный в деревне, не обессудь — тебя мы на эту жертву выбрали, а там, глядишь, времена переменятся, и ты возвернешься. Рванулись старшие сыновья Севастьяна Прокофьича к берданкам, но отец остановил их знаком руки: «Кровь только кровь порождат, а добра от нее ишо никому не было». Севастьян Прокофьич велел сыновьям телку забить, и три дня его изба была открыта для любого гостя, и вся деревня пила самогон, пела песни и плакала на проводах залогинской семьи.

Широк душой был Севастьян Прокофьич и, даже когда в избу приперся Спирин, бровью не повел — всем честь и место, только горьковато усмехнулся, когда спиринские глаза зашныряли по горнице, ощупывая на совесть рубленные стены, а особенно городской огромный комод, доставленный в свое время на карбасе из далеких краев. Не пришли только двое: Ерюгин, запивший вмертвую в своей холостяцкой развалюхе, и Тиша, ушедший от стыда перед Дашей в тайгу стрелять уток на озерах. И надо же было, чтобы Тиша вернулся из тайги не после, а как раз во время отплытия баржи с семьей Залогиных и еще раз увидел Дашу, только издали. Баржа пришла снизу и привезла оттуда на поселение в Тетеревку другую раскулаченную семью: их было человек пятнадцать. Первой по сходням сошла высокая, прямая старуха, держа перед собой икону. За ней шли парни и девки с узлами и мешками, в одном из мешков бултыхался визжащий поросенок. Следом двое мальчишек тащили, держа с двух сторон за ручки, весело сверкавший среди общей печали самовар. Последним сошел старик, ровесник Севастьяна Прокофьича, держа в одной руке керосиновую лампу, а в другой застекленное собрание семейных фотографий. Старик поставил на землю лампу, осторожно прислонил к ноге фотографии, так что чьи-то незнакомые лица стали глядеть на лица столпившихся тетеревцев, и поклонился народу.