Выбрать главу

— Ну чо ты, Чарленька, ну чо ты? Тихон Тихоныча не узнаешь? — с пугливой игривостью забормотал ягодный уполномоченный и вдруг, увидев топор в руках старика Беломестных, залепетал: — Иван Кузьмич, ты чо, ты чо? Я перед тобой, Иван Кузьмич, как стеклышко… Ты чо с топором-то?

— Дрова колю, — нехотя сказал Иван Кузьмич. — А те чо здеся надо?

— Мне ничо, Иван Кузьмич, мне ничо, — продолжал лепетать ягодный уполномоченный, пятясь к калитке. — Ксюту я тебе привез и внука твово.

Иван Кузьмич, не выпуская из рук топора, кинулся к калитке. «Зарубит Ксюту!» — мелькнуло в голове ягодного уполномоченного, и он повис на старике:

— Иван Кузьмич, топор-то зачем? Зачем, говорю, топор?

Старик опомнился, всадил топор в валявшийся чурбан и нырнул в калитку, отшвырнув ягодного уполномоченного.

Ивана Кузьмича опередил Чарли, уже прыгавший перед кабиной грузовика, откуда виднелось бледное лицо Ксюты, прижавшей к себе ребенка.

Увидев Ксюту, Иван Кузьмич сразу придержал себя, перейдя на степенный шаг, как будто он ожидал Ксюту именно в этот день, именно с этим грузовиком, и вообще все было, как положено.

— А ну, мать, давай-ка внука.

Ксюта, всхлипывая, протянула деду сверток, из которого высовывалось личико ребенка.

— Бородой не уколите только…

Иван Кузьмич принял ребенка, чувствуя в своих руках редкую для них неуверенность, точно такую, какую он почувствовал когда-то, принимая из рук жены первого сына.

Запершило в горле у старика, но он удержал вставшие в глазах слезы, не допустил характер до послабления и только сказал:

— Ух ты, масенький, а увесистый!.. Чалдонска кость, тяжела… Ну, пошли, чалдон, в твой дом.

Иван Кузьмич остановился у калитки, поклонился нежданным гостям:

— Все, видно, притомились, всех и в дом прошу. Мать пущай отдыхат, а я уж со своей бородой за хозяйку буду.

— А у меня к такому случаю «ессенция» в наличии, Иван Кузьмич, — заюлил вокруг него ягодный уполномоченный, еще не верящий, что все так благополучно обошлось.

— Сгодится, — сказал Иван Кузьмич. — Сегодня и я выпью. — И, наклонившись, добавил так, чтобы никто не слышал: — А ты, однако, трусоват… папаша.

8

Все, что только могло найтись в избе, было на столе: и хайрюза соленые, и капуста квашеная, и брусника моченая, и жарёха из грибов, и картошка с постным маслом и черемшой, и даже ананасный компот из далекой Мексики, открытый по торжественному случаю. Гриша добавил свое пиво: оно было поставлено в ведро с колодезной водой.

Виновник торжества — новый, живой комочек человечества — крепко спал за стеной рядом с матерью. Уже много «ессенции» было выпито из граненых стаканов, а застольные разговоры не утихали.

— Вить чо есть ребенок, — говорил ягодный уполномоченный. — Это есть чаша природы, и мы можем наполнить ее или ядом, или… или… — Тихон Тихонович запнулся, подыскивая слова.

— Или ессенцией, — шутливо подсказал Гриша.

— Да, или ессенцией, — вдруг загрустил ягодный уполномоченный. — А кто я есть? Я и есть ребенок, наполненный ессенцией…

— Хорош ребеночек… — незлобиво ухмыльнулся в бороду Иван Кузьмич.

— И вить прав Тихон Тихонович, — сказал грибничок. — Все, чо в нас есть и посейчас, ишо в детстве закладатся. Я вот единственно чем на ребенка похож с виду, так только тем, чо такой же сморщенный. А ковырни меня поглубже, там все тот же Никанорка сидит, каким меня отец за вихры таскал. Я, честно говоря, детей, неблагодарных отцам, не люблю, а вот сам свому отцу ох как неблагодарен. Неблагодарен я ему за то, что он в страхе меня держал. Думал он, чо страх — это учитель наилучший. Верно, учит страх, только чему? Подчинению тому, с чем ты не согласен. А ежели подчиняться тому, чо ненавидишь, и презирать, ты тем самым, чо презирать, и становишься. Нету тогда тебе пути назад из твово страху. Только в одном страхе надо детей держать — в страхе совести. Этот страх, можно сказать, смелый страх. Когда взрослыми дети станут, а жизнь будет внушать им трусливые страхи, то, как на камень, наткнется она в них на смелый страх и отступит…

— Преувеличивашь ты семейно воспитание, Никанор Сергеевич, — сказал Гриша, — меня отец с матерью ничему плохому не учили и никакого страху во мне не ростили. А на улицу со двора вышел — и забоялся. Шпана ножичками поигрыват, пьяные валяются, слова матерные слышатся, сосед соседку за волосья таскат. Ничо такого дома я не видал. И тогда страх во мне явился, чо слишком непохожий я на улицу, как герань комнатная на репьи колючие. Побили пару раз крепко за то, чо маменькин сынок. Слабым казаться застеснялся. Ножичек себе завел, блат напустил на сапоги.