Снежная пелена, разорванная воспоминаниями, разошлась, и из нее выглянуло лицо палача омской тюрьмы штабс-капитана Ишурина - усталое, благообразное, со слезящимися глазами и длинным унылым носом, на конце которого застыла мутная капля.
- Вы хоть бы встали, заключенный.., Меня не уважаете, так погоны мои уважьте.,. Эх, люди, люди, хуже, зверья какого… Фамилия-то ваша Стрижак-Василевский?
- Стрижак-Васильев.
- Алексей Георгиевич?
- Да,
- Приговор-то вам объявляли?
- Объявляли.
- Вот и чудненько… Хотя ежели поразмыслить, то что тут чудненького? Ничего чудненького и нет… Небось жалеете теперь, что набедокурили, - ан поздно. А еще дворянин, извините… Нехорошо, ах как нехорошо! Ну, стыд не дым, глаза не ест. Это верно сказано…
Ишурин вытащил из кармана большой носовой платок, на котором был вышит, судя по всему, детской рукой, зайчик, грызущий морковку, высморкался в угол платка - так, чтобы не замочить зайчика, и, держась рукой за поясницу, осторожно сел на краешек койки.
- А расстреливать я вас буду, Алексей Георгиевич… Не собственноручно, а командовать в смысле. Ишурин моя фамилия.
- Счастлив познакомиться, - сказал Стрижак-Васильев.
- Да уж счастливы - не счастливы, а познакомились… - Ласково поглаживая ладонью поясницу, он посмотрел на Стрижак-Васильева слезящимися глазами. - А ведь я вас знаю, Алексей Георгиевич… Ей-богу, знаю! В прошлом году, в декабрьский бунт, ведь вы всех заключенных из тюрьмы-то повыпустили… Политических, приятно. Уголовные-то вам без интереса были… Ох, навели вы тогда на нас страху! И вот опять свиделись…
- Так это не вас ли я случайно оглушил, когда охрану разоружали? - полюбопытствовал Стрижак-Васильев.
- Меня, Алексей Георгиевич, меня…
- Вдвойне приятно встретиться.
- Только напрасно то было. Пошумели, пошумели, страху навели, а тюрьма-то снова полнехонька. И вы в ней…
- Ну, я лично, судя по вашему визиту, ненадолго…
- Вы-то? Ненадолго, Алексей Георгиевич…
- Сегодня?
- Как можно! Сегодня последний день пасхи. Вот завтра фомина неделя начнется. Завтра и повезу вас ночью в Загородную рощу… Вот оно как, Алексей Георгиевич! А у меня, между прочим, радикулит, Алексей Георгиевич, и сквозняки да тряска в машине мне ни к чему, а придется… А все по вашей милости, Алексей Георгиевич!
-Чем я вас тогда ударил? - с интересом спросил Стрижак-Васильев. - Кулаком, кажется?
- Кулаком…
Стрижак-Васильев протянул руку к табуретке.
- А если этим попробовать?
- Привинчена… Стрижак-Васильев приподнял табуретку.
- У вас старые сведения…
Ишурин вскочил, отпрыгнул к двери, отстегнул клапан кобуры.
- Но-но, потише… А то ведь я могу и того, при попытке к бегству…
- Какое уж тут, к чертовой матери, бегство в камере, - сказал Стрижак-Васильев, опуская на пол табуретку.
Ишурин обиженно сопел. Не отходя от двери камеры, укоризненно сказал:
- Нет в вас человечности, Алексей Георгиевич. Все о себе да о себе. А о людях не думаете и о душе не думаете… А ведь скоро пред очи всевышнего предстанете, ответ держать будете за все свои злодеяния. И за меня держать ответ будете…
…Во время побега Стрижак-Васильева Ишурину повезло: предназначавшийся ему удар штыком попал в сидевшего рядом солдата. Ишурин успел увернуться. Но возмездия он все-таки не избежал. Его расстреляли в Омске по приговору трибунала. Расстреливали его в той же Загородной роще. Начальник особого отдела 27-й дивизии говорил, что, когда Ишурину зачитали приговор, он ругал красных антихристами, безбожниками и злодеями. Себя он, разумеется, к таковым не причислял. Он всегда верил в бога, человечность, медицину, незыблемые устои семьи и в «верховного правителя»…
В то же верил и сам «верховный». Впрочем, Колчак верил еще и в историю…
Повернувшись спиной к ветру, Стрижак-Васильев стряхнул рукавицей налипший на полушубок снег, поднял воротник. Мокрые завитки бараньего меха приятно щекотали шею. После нескольких неудачных попыток он зажег наконец спичку, пряча огонек в ковшике ладоней, закурил.
Кстати, надо будет не забыть передать в камеру папиросы…
Из белой мглы выглянуло и вновь потонуло в пляшущем снегу чеканное лицо адмирала…
Оно действительно подходило для чеканки и словно просилось на серебряный рубль или золотую десятку российской державы. Но звонкие монеты с изображением гардемарина Морского корпуса выпуска 1894 года так и не появились в обращении. И поэтому на них ни раньше, ни потом нельзя было приобрести ни хлеба, ни масла, ни славы… Они не стали достоянием подданных «всероссийского правительства» и нумизматических коллекций - тихой гавани исторических эпох, социальных катаклизмов, почивших в бозе императоров, правительств, заговоров, переворотов, честолюбий, надежд и разочарований.