У меня, наверное, рот открылся. Значит, история о встрече в кафе «Култас» – выдумка? Ну да, конечно, я должен был понять: слишком красиво, слишком книжно, слишком романтично. А они с годами, всем повторяя одно и то же, сами поверили, мол, так и было. Все выдумка, все обман. Фальсификация. Плакала будто по-настоящему. Навзрыд. С душой. А есть ли душа? Может, нет души? Может, тело и все? Человек себя заставить может плакать по любому поводу. Придумал, заплакал, зашелся. Как Глебушка – плакал, чтобы привлечь внимание, а потом заходился и рыдал взаправду сильно. Как стыдно вспоминать. Ему было четыре с половиной. Уже жили врозь. Жена купила ему конструктор. Привела его на встречу. Встретились в сквере у памятника Таммсааре. Натянуто. Передала. Он весь засиял. Бежал ко мне. Мама мне конструктор купила. Папа, сейчас собирать будем! Смотри! Эти его восторги и требование к себе внимания мне помогали не смотреть на нее. Она подошла, я глаз не поднял, с ним стою и в пакет окунаюсь чуть ли не с головой, конструктор рассматриваю.
– К семи вечера тут же.
– Угу.
– Покормить не забудь два раза.
– Угу.
А потом пришли ко мне, собирать стали, и вдруг я понимаю, что ничего собрать не могу, ни одной фигуры, изображенной в инструкции, потому что деталей не хватает, причем существенно. Забыли дома, сказал Глеб. И это меня выбило: то, как он сказал – дома. Я вскипел и подумал: она, сука, намеренно большую часть не доложила. Взбесился (тогда еще пил и тянуло выпить, аж потряхивало, но при нем держался трезвым), бросил конструктор и со словами: «Твоя мать половину не доложила – что-либо собирать тут бессмысленно», – ушел на кухню чайник ставить, чай заварить, чтобы жахнуть крепкого по шарам, и вдруг с кухни слышу всхлипы, а потом стоны… В комнату захожу с мыслью: а вдруг он поранился? И вижу: Глеб сидит под столом и плачет. Под столом! Я первый раз такое увидел, первая мысль: отчего под стол забрался?
– Ты что? В чем дело? Что с тобой? Из-за конструктора?
Он меня увидел, вылез из-под стола и ко мне идет, прижимается, плачет и говорит:
– Папа, а давай тогда соберем не то, что на картинке, а просто домик сделаем из деталей, а? На домик хватит! И там у нас все жить будут, все вместе…
Я его прижал к себе и чуть сам не разрыдался! Но он плакал не по-настоящему. Я знаю, когда он по-настоящему плачет. Это было скорее демонстрацией. Он и под стол залез затем, чтобы усилить эффект. Это был поступок осмысленный. Он был выражением обиды. По-настоящему не так плачут. Вот и мать могла плакать напоказ. А потом ее понесло. Не верю. Она же так его ненавидела. Она же так кричала на него. Она же: да уж скорей бы ты… В голове не укладывается. Семь лет лагерей. Он! На себя все взял! А мне говорили: все прошло мимо папочки, папочку не задело… Врали! Почему??? Зачем, идиоты, от меня скрывали? Ради чего? Что это за жалели-берегли? Меня? От чего берегли? От КГБ? Уму непостижимо. Нет чтобы признаться: боялись КГБ, а не меня берегли, а потом не говорили, потому что лучше держаться выбранной стратегии. К тому же в маразм уже впадали. Сразу после Независимости. Когда совсем не надо было больше держаться. Понесло. Как в колодец провалились. Совсем бессонница одолела. Если б не бумаги Стена Миллера. В те дни не спал бы ни ночи, наверное. Сел перебирать. Думал, а может, кофе Цая открыть? Шальная мысль. Опасная. Открыл, сварил и давай петиции Миллера перечитывать. И полегчало. Как почуял, что легчает, на кухню пошел – ромашковый чай сварил. Гадость – а что делать? Пью и думаю – еще разок почитаю. Чувствую, мысли об отце отходят и становятся мифическими, как силуэты в сознании, тени. Не тревожат они меня больше. А то даже на кладбище порыв был бежать. Зачем? Что бы я там делал, на кладбище? Могилу не разрыл бы… Да и толку? Пью ромашковый отвар и ослабеваю. Читаю апелляцию адвоката, слова сливаются в кашу, и понимаю, что смысла уже не вычитываю, думаю о другом: вот прошло уже пять лет с тех пор, как он это написал, – через сколько лет я снова буду читать эту бумагу? На сколько этой апелляции хватит? Страшно подумать, что эта писулька для меня является такой отдушиной. Это же пакость. Если вдуматься, это низко – сидеть так, читать апелляцию в тяжбе с женой и облегчение испытывать, себя от мыслей об отце отвлекать гадостью этакой. С рук мне это не сойдет. Точно – не сойдет. За то, что сижу я по средам перед телевизором с тетрадкой, в которую выписываю сетку лотерейных билетов, в ожидании розыгрыша Бинго, и за чтение этой бумаги, – за все, за все где-то поджидает меня западня, схожая с этими поминками, ситуация, после которой ничто не поможет, даже чтение этой бумаги. И это расплата мне. Где-то стоит уж капкан. Ждет. И я обречен в него угодить. Все произойдет быстро. Я сразу все пойму. Затянет вниз головой, и пикнуть не успею. Буду видеть все, как на экране, и думать: вот и оно!.. вот и оно!.. Да, и ничто не поможет, ни снотворное, ни антидепрессанты. В жизни не думал, что буду так налегать. Две таблетки, и повело. А все равно. Сквозь волны, сквозь сон вижу – гроб. И хоть не прикасался к нему, гладкость доски так и холодит пальцы лаком, от другого гроба. Так я устроен. Не уйти от него. Все мысли о нем. Отец. Сорок шестой. И голос матери слышу, причитает: