Выбрать главу

На другой день я опять сбежала, с самого утра… Возле Литовского замка, из которого еще накануне выпустили всех политических, — безпомощно копошились, как наседки, две женщины, — по-видимому жены уголовных… Из верхнего окна тюрьмы выпорхнула записка и села на землю. Записка следующего содержания: — «…Надзиратели все разбежались… Сидим второй день не емши… Помогите нам, освободите нас!..» и трогательная приписка из Некрасова: — «Иди с обиженным, иди с униженным — по их стопам; где горе слышится, где тяжко дышится — будь первый там…». Я тотчас же побежала за помощью в «район». Там мне ответили, что политических уже выпустили, а «выпустить уголовных мы не можем». Тогда я бросилась в военные казармы, зовя солдат на помощь. Через скорое время солдаты пулями пробили ворота Литовского замка, а мы — толпа — хлынули внутрь и струйками растеклись по камерам. Помню, как я, первая, вошла в темный карцер. Как только я вошла, мне на шею бросился высокий плечистый арестант с большой белокурой бородой и свет-лыми-светлыми голубыми глазами. Помнится, я еще тогда подумала: «Наверное, убийца: — у воришки, у мошенника, у мелкого преступника — не может быть таких ясных, таких до святости открытых глаз…» А арестант все вздрагивал у меня на груди, плакал от радости и трепетно стонал: — «Опомниться, опомниться дайте, родные!».

Совсем иначе реагировал на непрошенную свободу какой-то воришка: — «Эх!» — досадовал он, — «совсем недолго досидеть оставалось», — так бы я свою одежду отобранную назад получил бы, а теперь приходится в казенном халате идти!» — Впрочем он вознаградил себя тем, что собрал все одеяла с ближайших коек в 4 больших узла, из которых 2 я помогла ему донести, за что он на прощанье, с гостинодворской галантностью, чмокнул мне руку!

Тем временем дома меня хватились, когда я вернулась — поахали, и неожиданно быстро <смирились> с такой моей самостоятельностью. С того дня стала я одна на целые дни уходить из дому и никто даже не спрашивал куда и зачем… Тою же весною в Москве, гостя у бабушки, записалась я в «Объединенную Социал-демократическую партию», где выполняла техническую работу: — дежурила в районном комитете, разносила по заводам социал-демократические газеты и продавала их в Хамовниках. — «Видно, мода новая пошла барышням газеты продавать!» — ехидничали бабы. Господинчики «зловредным» взглядом посматривали на заголовки моих газет.

Рабочие весело и сочувственно покупали… Подозвал какой-то армянин: — «Ны за што бы ны взал: — ны два слова по-русски читать не умем!.. Только для тэбэ, барышна, куплю; — больно тэбэ глаз красивый, черный!..»

Переезжая осенью из Москвы обратно в Ленинград, я механически выбыла из организации. Октябрьская революция мне понравилась еще гораздо больше чем февральская. Февральская, как бы говорила на каждом шагу: — «Позвольте, — я — девушка честная!!.» Октябрьская же сразу заголилась: — «Смотрите, мол, все, что у меня есть!.. И у вас такое же — не ломайтесь!.. Хочу и больше — никаких!..» (Примечание для туповатого сотрудника следственных органов: это литературная метафора. Е. Яр.)

В это время я начала голодать, — жила принципиально на пайке, хотя достать у спекулянтов можно, и большинство хоть понемножку, а покупали — жить на «осьмушке» не шутка; а тут еще усиленная подготовка к экзаменам за гимназию, да еще одновременно поступила я в драматическую студию пролеткульта.

Сделалась я от голода желтая, костлявая и старообразная, как угодница со старинной иконы, но главное-то, что голод имеет одно свойство: — он умертвляет «дух» гораздо надежнее, чем вериги умертвляют плоть. В борьбе «духа» с плотью — победа обоюдная; «дух» может только запретить плоти: — «Не смей! Вот ни кусочка больше не получишь чем я позволю!..» И плоть повинуется, постится, но за это жестоко мстит «духу»: — «А ты вот ни о чем, кроме меня, не подумаешь, не сможешь подумать, — все мысли твои отныне обо мне!..» — Так было со мной, — я добросовестно голодала на пайке, но мысли мои были уже не о революции, не о пролетариате, а о хлебе, горячем, тяжелом, вкусном, — о картошке, нежной и рассыпчатой, о круто сваренном пшене… От голода стала я прихварывать каким-то странным желудочным заболеванием, но не отступала: — ведь кто-то голодает!.. А между тем идеи, доведшие меня до добровольного голода, делались мне все более противными… И думалось: — если так трудно голодать мне «с идеей в прикуску», то что же должен сказать голодающий обыватель, для которого голод не прикрашен никакой идейностью, который попал во всю эту революционную дрянь, как «кур во щи»!.. И тут я плюнула на все, стала (правда не без стыда и угрызений совести, — особенно в начале) — есть не по норме, сколько только могли предоставить мне родители, старавшиеся подкормить отощавшую дочку… И из Пролеткультовской студии ушла, именно потому, что Пролеткультовская. Сообщаю своему непосредственному начальнику-режиссеру: