Музыка, доставляющая мне наслаждение, — это та музыка, к которой приобщил меня отец, когда я родился, научив меня бить в ронеат-эк.
Накануне самой своей смерти он обучал детей игре на гонге, который приводит в порядок мир. Едва слышным голосом он одергивал их словами:
— Гении желают, чтобы музыка была совершенной. Они не встают на защиту молодых музыкантов, которые пренебрегают законом предков. Мой отец обучил меня музыке предков, говоря: «Ты должен быть достоин предков и следовать их законам, чтобы обучать их, когда настанет твой черед».
Когда Шак Смок умер и между зубов ему вложили монету и закрыли глаза листьями, четверо ребят продолжали исполнять мелодию, которой он их научил. Создавалось впечатление, что ничего не изменилось. Звучал тот же колокольчик, по которому ударяли обитые кожей молоточки, гулкие удары большого гонга, раздававшиеся то тут, то там, отбивая такт. Неустанно, точно ручей, текли звуки кантилены, совсем как накануне, когда старый музыкант заставлял своих учеников повторять ноту за нотой, фразу за фразой, чтобы музыка стала совершенной и достойной предков, которым даровал ее Кришна. Дети играли весь день. Их было слышно при приближении к жилищу Шак Смока. Казалось, что двигалась гигантская цепь времени, что от ноты к ноте дед Шак Смока и отец Шак Смока, и сам Шак Смок, и дети, учившиеся у него, — все они вместе медленно шли к вечности, которой я был лишь свидетелем, случайно оказавшимся рядом. Вы понимаете, почему была невыносима для меня ужасная смерть Шо Прака в лесу, его крики, его мучения? Когда смерть является элементом мирового порядка, это не смерть, а переход из одного состояния в другое. Но я нарушил этот порядок. Мимоходом принес смерть, и Шо Прак в страданиях, охваченный ужасом, умер у меня на глазах. В то время как я, исполненный чванства, полагал, что перенимаю мудрость у его отца, вооруженный наукой и методикой, которой я обучал сына, я разорял беднягу, разрушал его внутренний порядок и привел его, голого и опустошенного, к смерти…
Таков был мой труд в Камбодже.
Вначале я не понял еще одного урока, который преподнес мне после своей смерти, не ведая того, Шак Смок. У меня сохранилась маленькая флейта — бамбуковая дудочка с отверстиями, на которой я давно пытался исполнить его музыку, музыку его дыхания, в поисках которой старик покинул сей мир. Исполняя ее, мне хотелось, чтобы она помогла мне лучше понять слова, которые он когда-то мне сказал. Когда я их повторял и связывал между собой, мне пришло в голову, что в них скрыты новые тайны, которые мне придется разгадать. Я исполнял протяжные и монотонные мелодии, отличавшиеся четкостью рисунка. Я делал это с особым воодушевлением и в то же время подобострастием. Чтобы добиться лучших результатов, я иногда просил детей приходить со своими инструментами ко мне на террасу. Они приходили, поначалу немного робея, с улыбками усаживались на циновку и вместе исполняли музыку, которой Шак Смок обучал их и меня. Рядом с этими детьми я невольно ощущал себя неумелым любителем среди музыкантов-виртуозов. Не думаю, чтобы музыка, которую исполнял я, значительно отличалась от их музыки, но что-то мне подсказывало, что она дурна. Я начинал играть хорошо, лишь оставаясь наедине с собой, когда мое рвение позволяло думать, что моей любви к старому музыканту достаточно, чтобы управлять пальцами согласно правилам предков и моим дыханием в соответствии с биением его жизни. Таким образом, связь, установившаяся между ним и мной, была иной, чем между детьми и их учителем, а после его ухода — с музыкой его отца и деда. Я чувствовал себя таким смешным и несчастным среди них, что вскоре отказался от этих концертов. С тех пор на флейте Шак Смока я играл один, словно это была флейта Нанг Сюй или Ида Багюс Панджи. Но не смог, вы меня понимаете? И вот в чем загвоздка. Предков нельзя придумать. Нельзя прийти неведомо откуда. Даже сердечной привязанности недостаточно. Мы строим иллюзии. И эти иллюзии стоят нам дорого. Доктор, я бы никогда не отрекся от своего заблуждения, которое заставляло меня обрести нечто через эту музыку, по-иному выражающую человеческое сердце. Но моя флейта со мной, однако не менее печальные звуки производит другая, изготовленная из черного дерева и отделанная слоновой костью, на которой я исполнял Баха. Этот инструмент я получил от женщины, о которой я уже упоминал, ну, конечно же, и на языке которой я разговаривал. Но если бы тогда, когда я учился ставить пальцы, мне сказали, как прижимать к дереву губы, округляя их, как извлекать звуки, если бы мне сообщили, что я проведу остаток жизни, надрывая грудь, дуя в нильский тростник, тростник Ганга, бамбук Кардамона, пытаясь сыграть на флейте иных музыкантов. Тогда я изучал архитектуру, причем весьма успешно. (Если бы мне сказали тогда, что мне придется строить только руины…) Мир был для меня всего лишь зданием, которое следует построить: для этого следовало решить проблемы привязки его к местности, себестоимости, сопротивления материалов. Я еще не знал или почему-то забыл, что мир и жизнь — это не продолжение проблем, которые следует решить. Даже произведения искусства казались мне тогда удачными решениями данных проблем. Мне нравились римские храмы благодаря их экономичности, благодаря совмещению использованныхч средств и конкретной цели. Они мне действительно нравились. Во время путешествия я специально останавливался, чтобы их посетить. После посещения одной римской часовни в моем сознании произошел переворот. В собственности отца моего гида находилась примыкающая к ферме маленькая часовня XII века, оставшаяся от приората ордена Клуни. Часовня некогда служила прибежищем паломников, направлявшихся в Компостель, и последние два-три столетия использовалась в качестве зернохранилища. Когда я позвонил, девушка отворила мне дверь и улыбнулась. Тогда я не знал, что нахожусь посередине отведенного мне отрезка жизни и что на следующий день я окажусь на пути вниз, нескончаемом пути, в конце которого… в настоящее время находитесь вы. Этого я не знал вечером, когда решил переночевать на постоялом дворе, прервав свое путешествие лишь по той причине, что мне было двадцать пять и я хотел вновь увидеться с хорошенькой девушкой, которая мне нравилась, под предлогом изучения римского храма, где ее отец хранил сельскохозяйственный инвентарь и плуги. Но вполне возможно, что строение действительно было красиво. Как и девушка. Теперь я понимаю, в чем они были схожи. Открыв дверь, ты проходил мимо грубо отесанных колонн, наполовину скрытых кипами сена и вздыбленными оглоблями старых повозок, видимых в полумраке. Три маленьких окна без стекол; через одно из них, которое я столько раз разглядывал, приходя в этот час, косые лучи солнца, проникавшие внутрь, освещали мириады пылинок и сенной трухи, скользя по каменной кладке, рельефно выделяя ее, и наполняли все темное пространство восхитительным мягким светом. Именно эта грубоватая мощь в сочетании с неярким освещением делала такие постройки похожими. И когда несколько позже мы вместе с отцом девушки сидели в гостиной с темной мебелью и разговаривали о древнеримских руинах, деревнях, земле, лошадях и дочь его предстала передо мной, — по-деревенски крепкая и в то же время хрупкая, то она пробудила во мне нечто такое, что было близко моим собственным корням. Такова, доктор, история моей флейты. Девушка играла на ней. И звуки, которые она извлекала из этого старинного инструмента, который она обнаружила на чердаке, куда кто-то его отнес, потому что больше не играл на нем, а быть может, умер задолго до этого, поскольку даже отец девушки не помнил, чтобы кто-то из членов их семьи играл на флейте. Звуки эти поистине были голосом ее жилища, созвучным голосу девушки, сочетавшимся с этой старинной полированной мебелью, с этими портьерами, с этим запахом очага, с этим ароматом фруктов, с этим запахом времени — со всем тем, от чего я не мог заставить ее отрешиться. Думаю, что я сам захотел научиться играть лишь после того, когда увидел, как ее красивые губки прижимаются к флейте, — чуть растянутые как бы в улыбке, едва раскрытые для вдоха и припухшие от соприкосновения с инструментом, когда при звуках музыки она закрывала глаза. Я подумал, что соприкосновение дыханий — это самое интимное соприкосновение, и созвучие дыханий — самое глубокое созвучие. Тогда я не думал ни о ком другом, кроме этой женщины, и мечтал лишь о том, чтобы продлить это единение и гармонию, которая в