Так вот эти слушатели Корнеевой в гебистской канцелярии— почему так живо легло к ним слово ничтожной заключённой?
Тот же Д.П.Терехов до сих пор помнит своего первого приговорённого к смерти: «было жалко его». Ведь на чём–то сердечном держится эта память. (А с тех пор уже многих не помнит и счёта им не ведёт.)
С Тереховым — эпизод. Доказывая мне правоту судебной системы при Хрущёве, энергично рубил рукой по настольному стеклу — и о край стола рассек запястье. Позвонил, персонал в струнке, дежурный старший офицер принёс ему йод и перекись водорода. Продолжая беседу, он час беспомощно держал смоченную вату у рассечины: оказывается, кровь у него плохо свёртывается. Так ясно показал ему Бог ограниченность человека! — а он судил, низсылал смертные приговоры на других…
Как ни ледян надзорсостав Большого Дома — а самое внутреннее ядрышко души, от ядрышка ещё ядрышко — должно в нём остаться? Рассказывает Наталья Постоева, что как–то вела её на допрос бесстрастная, немая, безглазая выводная — и вдруг где–то рядом с Большим Домом стали рваться бомбы, казалось — сейчас и на них. И выводная кинулась к своей заключённой и в ужасе обняла её, ища человеческого слития и сочувствия. Но отбомбились. И прежняя безглазость: «Возьмите руки назад! Пройдите!»
Конечно, эта заслуга невелика — стать человеком в предсмертном ужасе. Как и не доказательство доброты — любовь к своим детям («он хороший семьянин», часто оправдывают негодяев). Председателя Верховного Суда И.Т. Голякова хвалят: любил копаться в саду, любил книги, ходил в букинистические магазины, хорошо знал Толстого, Короленко, Чехова, — и что ж у них перенял? сколько тысяч загубил? Или, например, тот полковник, друг Иоссе, ещё и во Владимирском изоляторе хохотавший, как он старых евреев запирал в погреб со льдом, — во всех беспутствах своих боялся, чтоб только не узнала жена: она верила в него, считала благородным, и он этим дорожил. Но смеем ли мы принять это чувство за плац–дармик добра на его сердце?
Почему так цепко уже второе столетие они дорожат цветом небес? При Лермонтове были — «и вы, мундиры голубые!», потом были голубые фуражки, голубые погоны, голубые петлицы, им велели быть не такими заметными, голубые поля всё прятались от народной благодарности, всё стягивались на их головах и плечах—и остались кантиками, ободочками узкими — а всё–таки голубыми!
Это — только ли маскарад?
Или всякая чернота должна хоть изредка причащаться неба?
Красиво бы думать так. Но когда узнаешь, в какой форме тянулся к святому, например, Ягода… Рассказывает очевидец (из окружения Горького, в то время близкого к Ягоде): в поместьи Ягоды под Москвой в предбаннике стояли иконы— специально для того, что Ягода со товарищи, раздевшись, стреляли в них из револьверов, а потом шли мыться…
Как это понять: злодей! Что это такое? Есть ли это на свете?
Нам бы ближе сказать, что не может их быть, что нет их. Допустимо сказке рисовать злодеев — для детей, для простоты картины. А когда великая мировая литература прошлых веков выдувает и выдувает нам образы густо–чёрных злодеев— и Шекспир, и Шиллер, и Диккенс, — нам это кажется отчасти уже балаганным, неловким для современного восприятия. И главное: как нарисованы эти злодеи? Их злодеи отлично сознают себя злодеями и душу свою — чёрной. Так и рассуждают: не могу жить, если не делаю зла. Дай–ка я натравлю отца на брата! Дай–ка упьюсь страданиями жертвы! Яго отчётливо называет свои цели и побуждения — чёрными, рождёнными ненавистью.