Он дошёл до автобусной остановки, присел на старую лавку. Рядом — девушка, уткнувшаяся в смартфон. Она нехотя уступила место, скривив губы. Фотографировала его украдкой, думая, что он не заметил. Наверное, отправит снимок в чат, подпишет что-нибудь язвительное.
«Мразота села рядом. Нарушил мои личные границы».
И кто-нибудь в ответ:
«Фу, жесть. Терпения тебе, солнце».
Когда всё изменилось?
Когда уважение к старшим, стало устаревшей идеей? Когда молодые — забыли корни, а старики — озлобились от боли и бессилия?
Нет, он не оправдывал таких, как он сам. Те, кто требует уважения кулаком и криком, не мудрецы — а жалкие тени себя былых. Ведь ни беременная девушка, ни студент-интерн после двадцати часовой смены не виноваты, что не могут уступить своё место в общественном транспорте.
Так на ком лежит вина за те изменения, свидетелем коих ему не посчастливилось оказаться? На тех, кто не научил. Не показал. Не стал примером.
На нём самом.
Двадцать четыре года... А он не узнавал свою родную державу. Своих сограждан.
Больше всего терзало одно: а что если он сам, своими руками, отправил последнюю надежду Великотартарии — на смерть?
Но он не верил в это. Не имел права верить.
Он жив. Он вернётся. И всё встанет на свои места.
И тогда Дмитрий Васильевич, последний из старой гвардии, сможет уйти с миром.
Три пересадки. Двадцать минут электричкой. Час — пешком, по едва различимым тропам.
Место — всё тоже. Ветвистое дерево. Его дерево. И стул. Простой, деревянный, покосившийся, который он принёс сюда десять лет назад — для себя прошлого. И, может, для него. Он сел. Закрыл глаза.
Ветер шевелил листву.
И воевода Дмитрий Васильевич незаметно провалился в забытьё. Может, снова увидит его. А может — наконец, перестанет ждать.
***
Никто не предупредил меня о звуке, который издают бальд-черви, когда слаженно и упрямо пытаются вгрызться в магический барьер. Это не вой и не скрежет когтей по камню — это низкий, хлюпающий ритм, как будто тысячи мелких существ дышат в унисон, пытаясь прошептать тебе под кожу обещание смерти. Он проникал в голову, разъедал слух, грызся в череп изнутри. Я бы многое отдал, чтобы просто не слышать этот скрип, но увы — его отключить не получится, как не получится перестать чувствовать удары этих тварей в защитный кокон. И хуже всего было то, что он не прекращался никогда.
Три месяца я только и делал, что пытался подстроить свою нервную систему, заставить себя не реагировать. Барьер требовал постоянной подпитки, и удерживать его в нужной конфигурации, бороться с нарастающим желанием уснуть, с напряжением в теле и этой звуковой пыткой — было задачей невыносимой, мучительной, почти нереальной. Спать я не мог. Заснёшь, потеряешь контроль над конструктом барьера — и тебя просто разорвут. Здесь — один шанс. Ошибся — всё, конец. Конец всем стараниям стать архонтом.
На дне ямы царила абсолютная темнота, но моё зрение, благодаря полученным за годы трансформациям, позволяло различать червей — скользкие, извивающиеся тела, облепившие мой барьер со всех сторон. Они ползали, давили, норовили найти слабое место, проникнуть. Когда слух и мозг, наконец, удалось адаптировать к окружающим звукам, пришло нечто новое: ложное ощущение прикосновений.
Казалось, что они уже здесь, внутри барьера, что их мягкие тела скользят по коже, вызывая дрожь и тошнотворное ощущение липкости, цепляются за мышцы, словно присоски, и медленно, мучительно прогрызаются внутрь. Я знал, что это невозможно. Я понимал — барьер не допускает физического контакта. Но мозг не слушал доводы логики. Он верил в то, что чувствовал, и рисовал картины, от которых холодел позвоночник.
Рониус мог бы хотя бы намекнуть на подобное. На эту безумную комбинацию боли, истощения и паранойи. Но, конечно, он промолчал. Потому что «архонт не знает преград». А я, в свою очередь, не остался в долгу — и прихватил с собой чёрный куб экстрамерности. Прямого запрета на это не было, но пару намёков, на нежелательность такого действия, архонт проронил. Куб был моим, баста. Расширен до предела моей жизненной энергией, заслужен кровью и потом, и я не собирался оставлять его, даже в качестве подарка. Пусть теперь решает, стоит ли ему так легко присваивать чужое.
Сколько прошло времени — я не знал. Ни дня, ни ночи. Лишь ритм дыхания, боль в энергоканалах от постоянного потока маны на поддержание барьера и тёмная медитация, в которую я уходил, чтобы не сойти с ума. Каналы скукоживались с каждым прожитым в этом аду днём, резонировали, переставали быть частью меня. Я чувствовал, как становлюсь чем-то иным. Не человеком. Не учеником. Не бойцом. Но — чем-то бо́льшим. Сильнее себя прежнего, но и слабея себя нынешнего.