Плоть отзывалась. Кожа разглаживалась, мышцы наливались. Грудная клетка поднималась, будто снова научилась дышать полной грудью. Передо мной стоял мужчина — не призрак, не тень, а живой, сильный, готовый к бою. Васильич, каким он должен был быть. Наполненный. Целостный.
— Эх, ну и гарный казак получился... — пробормотал я с улыбкой, делая шаг назад. — Дай-ка теперь я тебя по-рассматриваю...
Он стоял, как громом поражённый, ошеломлённый, хлопая ресницами и непонимающе оглядывая свои руки, плечи, грудную клетку, будто перед ним был не он сам, а некто иной, возвратившийся с чужих времён. Его пальцы дрожали не от страха, а от внутреннего восторга, от чудесного неверия. Затем, внезапно, в нём что-то щёлкнуло — и он расхохотался. Смех был звонкий, чистый, открытый — смех не старика, а юноши, который только что сорвался с крыльца на рассвете, чтобы убежать к реке. Его хохот заплясал в ветвях, эхом перекатился по поляне, ушёл в лес, как гудок паровоза, и я понял: он вернулся. Не просто плоть и кости — душа. Сердце. Мужчина, не тень былого.
Я достал из куба свежую футболку, штаны и обувь, и бросил ему:
— Примерь. Вроде у нас теперь один размер, — подмигнул.
— Да... где-то так, — пробормотал он, всё ещё с благоговейным недоумением разглядывая свои руки. Пальцы сжимались и разжимались, будто проверяя реальность, а в лице читалась почти детская робость, как у человека, которому подарили долгожданную игрушку, и он боится сломать её от радости.
— До Белостока километров двадцать, по прямой? — уточнил я, возвращая пустые колбы от зелий в куб.
— Примерно так, — кивнул он, уже зашнуровывая обувь и поправляя подол футболки.
— Ну и чего ждём? Разомнёмся? — усмехнулся я.
— Кто последний — тот и папа! — выкрикнул он и, не дожидаясь, рванул с места, как снаряд, запущенный судьбой. Бежал с хохотом, как мальчишка, сбежавший с уроков. Его смех перекатывался, будто звон колокольчиков — ни грамма возраста, ни тени усталости.
Мы не просто бежали. Мы мчались сквозь лес, пронзая его, как струи весеннего ветра, как огонь, расползающийся по сухой траве. Земля под нами дышала, и, казалось, она радовалась вместе с нами. Вдохи рвались из груди, удары ног звучали в унисон с биением сердец. Листва мелькала, кружилась, и в какой-то момент показалось, что сам лес танцует.
Мы не говорили. Мы кричали друг другу сквозь встречный поток воздуха. Сквозь прошлое. Его голос гремел над шумом листвы.
Он кричал, рассказывая, как ждал. Как каждое утро, нового месяца, вставал и шёл к той самой развилке. Как каждый вечер возвращался, чуть сгорбившись, но с упрямством, достойным вечных. Как верил — не надеялся, не знал, а именно верил — что я вернусь.
Легенда о Юрии, моём пращуре, что вышел из Пирамиды ровно через двадцать четыре года, — оставалась легендой. Знать — одно. Верить — совсем иное. А ещё сложнее — ждать, когда в доме пусто, на стенах паутина, а в душе осадок лет без ответов.
А теперь — вот он я. Рядом. Не сон. Не иллюзия. Мы снова вместе. Не старик и призрак, а два живых, дышащих, готовых к бою человека.
До города добрались быстро. Двадцать минут, не больше. Бежали легко, словно по наитию. Ветер пел в ушах, ноги сами находили путь. Казалось, мы снова в прошлом — на перегонки с солнцем.
Как только показались первые дома, я сбавил темп — пусть чудо остаётся чудом, но не сто́ит выставлять его на витрину. Два несущихся во весь опор мужчины, один из которых только что скинул полвека, а другого и вовсе не было двадцать лет, — не самая привычная картина для улиц Белостока.
Остановились у автобусной остановки. Ждать общественный транспорт долго не пришлось. Старик вытащил из старого бумажника пару смятых купюр — хватило на билеты. И я невольно подумал: как бы ни был он великим, последние годы были тугими. Пенсия, курам на смех. Государство не знало своих героев, забыло, как забывают стихи, выученные в начальной школе. Документы — поддельные. Справки — просроченные. Он выживал как мог: кто-то подкинул, кто-то пожалел, кто-то вспомнил, кто-то помог. Держался, потому что иначе было нельзя.
В свою круговерть мести, начавшуюся сразу после моего ухода, он не втянул никого. Никого не позвал, никого не привлёк — словно взвалил всю боль, всю ярость на себя одного, не позволяя другим стать её заложниками. И потому старые товарищи чувствовали за собой долг. Глухой, невысказанный, но очень живой.