В конце предпоследнего заседания сказал свое слово и наш главный председатель, еп. Сергий, — по вопросу «брака» и «девства» (к этому опять вернулись). Всего несколько слов, которыми закончил: «…и слушая эти разговоры (что брак свят и не ниже девства), у меня такое впечатление, будто искусный математик доказывает, что 2x2 = 5… Мы настолько привыкли к христианству, настолько знакомы с ним, что открытие такой Америки представляется неожиданным…». «Конечно, девство выше…»
Если пятым заседанием (16-м) «Брак» закончился, то вовсе не потому, что было что-то выяснено, нашлось у кого-нибудь общее понимание. Напротив, выяснились бездонные разногласия. Главное же
выяснилось, что рядом стоят вопросы, или, вернее, один вопрос, самый важный, не коснувшись которого, мы дальше не пойдем. Лишь внутри него решаются все тысячи других.
В самом деле: можно ли уяснить себе, как относится церковное христианство к миру, ко всем явлениям человеческой жизни, личной и общественной, — находящейся в постоянном движении, — и не напрасно ли спрашивать об этом представителей церкви, не спросив их раньше: да признают ли они, что христианская церковь, поскольку и она находится в земной истории человечества, должна двигаться тоже? Или же церковь, в какой-то момент, дошла до предела раскрытия христианского учения, за которым оно уже становится «непостижимым» для человечества, так что дальнейший путь церкви уже кончен? И миру остается лишь принять истину в ее «непостижимости» — и спастись, или не принять — и погибнуть?
Если б какая-нибудь из исторических христианских церквей ответила: «да, это так», — ответ ее означал бы: христианство как путь кончено. Христианство не есть тайна, непрерывно, в меру вырастания человеческой души, раскрывающаяся. Христианству в истории, во времени, положен предел.
Неразумно, конечно, было думать, что могла какая-либо церковь так прямо ответить на вопрос, который она, быть может, себе не задавала; а если и задавала, то иначе формулировала. Но и среди участников Собраний никто еще не знал, как его формулировать, хотя именно к нему, все ближе и ближе, подводило каждое заседание.
На все частные подходы, по конкретным случаям, ответ представителями церкви давался. С одним наклоном всегда, но недостаточно, все-таки, определенным. А разноголосица последних заседаний, неожиданное и неудержимое раздвоение, растроение тем, привели даже к тому, что вдруг, вместо «брака», выплыл вопрос: духовенство — Церковь ли? В данных государственных условиях, может ли голос духовенства, который один только слышим, считаться голосом Церкви?
«…Необходим церковный собор, взаимодействие духовенства, мирян, народа… Пока будет лишь Религиозно-Философское Собрание и будет оно отдаваться одним рассуждениям, мы ни до чего не договоримся. Только тогда все выяснится, когда начнется великое действие — собор…».
…Как поставить вопрос, самый главный, к которому мы подошли вплотную? Какую найти форму? Доклад? Нет, не надо доклада. Прямее. Тернавцев предложил выработать краткие тезисы «О догмате».
Но раньше надо сказать, что происходило за стенами Собраний.
IIО прежнем благодушном настроении в церковной среде говорить, конечно, уже не приходилось. Но со стороны высшей иерархии перемена выразилась лишь в некоторой настороженности и отдалении. Другое дело «Ведомство»: там, по всем видимостям, собиралась гроза. Множество защитников Собраний стали теперь их врагами. Иер. Михаил, с такой уверенностью явившийся, чтобы привести «интеллигенцию» к порядку, но почувствовавший, что у него «не вышло», — тоже вступил в борьбу с Собраниями вне стен Георг, залы. На лекциях своих (публичных) в Соляном городке разносил «светских» участников, назвав даже некоторые их речи «дрянной проповедью».
Во всех этих переменах большую роль сыграло и появление «Нового Пути» с прилагавшимися к нему стенографическими отчетами.
Надежды высшего начальства умерить волнения и толки, разрешив журналу «религиозному» (т. е. не «либеральному») печатать отчеты, не оправдались. Несмотря на тройную цензуру, ни журнал, ни отчеты, никак не могли принять достаточно благонамеренного вида.
Просматривали мы отчеты обыкновенно с Тернавцевым. Сухость стенограммы приводила нас в отчаяние: недавнее заседание, с его настроением, с возбужденными репликами из публики, было еще свежо в памяти. Тернавцева тоже увлекала мысль превратить, по возможности, казенную запись в образную картину. Ничего не выдумывая, мы лишь старались припомнить опущенные мелочи: перерывы, шум, голоса из публики… Цензура не могла бороться с этими невинными примечаниями; с выступлениями церковной стороны — тоже: ораторы сами заранее исправляли свои речи (никогда ничего не смягчая). Речей светской стороны и мы не смягчали, но, где нужно, очень затемняли.