…И церкви не было дано ответить протестантству. Она перестала после этого чувствовать себя госпожой мира. Это сказалось в борьбе церкви с веком культуры, несущей положительную концепцию жизни, но — уже не религиозную.
…Понимание церкви как священнического авторитета проистекает из неверно понятой евангельской эсхатологии. Земля есть место приготовления, но не только к небу, а и к новой, праведной земле…
…Христианству предлежит великая религиозно-творческая задача. Нельзя скрывать ее трудности и опасности. Но большее зло, большая опасность — в умолчании и бездействии…».
Через минуту после речи Тернавцева Собрание представляло прежнюю картину: опять едва сдерживаемое волнение людей, спешащих и не успевающих высказаться. Светская сторона тотчас присоединилась к Тернавцеву, церковники же и богословы, вместе с двумя-тремя священниками (Темномеров, Аквилонов), оставив без внимания Тернавцева, лишь глухо им раздраженные, обратили раздражение на светских противников.
Озлобленные, они мало-помалу перестали стесняться. Белявский, добившись «слова», построил свою речь, — довольно странно: прямо вот об этой «светской» стороне: Мережковского назвал «сыном века сего», в «толстой книге» которого отрицается нравственность. Там, мол, сказано, что мы не рабы, мы свободны. Если все позволено, то, конечно, в основе речей этого писателя лежит «разрушение церкви».
На такие выпады уже и отвечать было нельзя. Маленькие же, зло-стненькие выпады Скворцова направлялись больше против людей «светских» из безобидных, почти безгласных…
IIIМежду вторым заседанием и третьим (19-м) — лежит очередная «записка Розанова». Чтобы понятно было, почему эта «Записка» так 0тразилась на ходе заседания, надо сказать несколько слов о роли и позиции Розанова в Собраниях.
Напомню: это был гениальный и глубочайший писатель-своевольник, редкостный цветок, русскою землею взрощенный. Была в цветке этом и отрава (даже для него самого, человека, в сущности, несчастнейшего, хотя и не всегда о том знавшего). Но была и такая пленительность, что ей поддавались, хотя бы на время, хотя бы отчасти, люди самые разнообразные, чуждые и друг другу, и Розанову, со всеми его глубинами и со всеми соблазнами. На церковников он порою наводил какую-то мару, тем более беспомощную, что «литературных» красот они не понимали и не ценили, и шла она, очевидно, не от слов[116].
Церковники собраний, особенно узкоумные и жесткие рационалисты-богословы, очнувшись от мары, с истинным озлоблением накидывались на Розанова.
Трудность же положения «светской стороны» в Собраниях была вот в чем: Розанов совпадал, — но не всегда и не во всем, — с линией Собраний. С некоторых сторон он был громадной ей поддержкой и помощью; с других — он ее искривлял и как бы разрушал. И когда в Собраниях церковники нападали на Розанова огулом, одинаково и на правду его и неправду, тут-то и приходилось трудно: надо было Розанова защищать, но в то же время, защищая «линию», — отъединяться от него.
Ни в одной, кажется, из розановских «Записок», как в этой, — о догмате, — не было такого тесного переплетения двух разных нитей, точно стеблей двух разных растений. Один Розанов умел это делать так, что переплетение становилось незаметным, и принимались, вместе с действительно верными положениями, и его, розановские, изгибы.
Он говорил о христианстве — нежном и пленительном, как «полевая лилия». И о том, что сделали из него в веках «взявшие ключи разумения…». Христианство перестали любить, оно перестало быть «умилительным» с «догматом». «Бог есть милое из милого, и вот, как начали догматики «строить», Христос невидимо заплакал и отошел от строящих…»
Мара на церковников была наведена в такой степени, что Рункевич, один из деревяннейших богословов, сказал: «Хотя и рискованно выступать после такого блестящего фейерверка, и речь моя покажется бедной невестой перед бриллиантами «Травиаты», я предлагаю вернуться к вопросу о завершенности догматического учения. А тем временем можно будет разобраться в «чарующем» впечатлении от доклада Розанова…».
Скоро и в самом деле «разобрались». По-своему, конечно. Я не запомню столь бурного и, временами, спутанного Собрания. Не случалось слышать нам и резкостей, до которых дошел иер. Михаил, мстя за пережитую чару: «…позволителен ли самый тон доклада? Один из собеседников сравнил красноречие Розанова с побрякушками «Травиаты». И я думаю, что это — проституирование истины!». (Тут Михаил был остановлен председателем.)