Шел вперед, вперед. Зеленосводная аллея вывела меня вниз, к пруду. Я шагнул к самой воде, к невысоким еще камышам, и поднял глаза.
Прямо передо мной, на том берегу, на старом деревянном плотике, стояла незнакомая барышня. Нас разделяла только узкая полоса воды. Воздух чуть заметно струился и дрожал в косых лучах еще низкого солнца. Сквозь это струение я видел белое платье с зелеными цветочками, две тугие косы, перекинутые наперед, серьезный взгляд светлых глаз, устремленный прямо на меня. Так продолжалось… не знаю, сколько времени. Может быть, полминуты. Может быть, дольше. Потом она медленно повернулась, пошла от пруда, и тотчас за деревьями ее не стало видно. А я сел тут же, у камышей, и тупо смотрел на плотик, где ее уже не было.
Только вечером понял я, что влюбился. А влюбленность эта была особенно острая, больше всего похожая на ту, древнюю, первую, — в мамину гостью с бархаткой. Положим, и с кузиной, и с поповной я не хотел разговаривать, а только издали смотреть и томиться; но тут я не хотел знать, — пламенно хотел не знать, — даже кто она, моя незнакомка у пруда. Я боялся, я дрожал, что другие тоже видели ее (посмели!), и вдруг заговорят при мне, скажут, откуда она. Только этот страх и нарушал полноту моего счастья. Когда она отступала, — волны блаженства тихо заливали меня. Нечего и говорить, что в имение, к управляющему, просить верховую лошадь, я не пошел: вдруг он скажет, что к нему приехала дочь… но у него нет дочери… ну, племянница. Племянница управляющего! Нет, нет. Ничего не надо!
Чтобы видеть мою Неизвестную (как бы я мог жить, не видя ее?), я ходил к пруду, но всегда или ранним утром, или на закате. Мне почему-то казалось, что в другое время ее не будет. И мы виделись. Порой я уже заставал ее сидящей на шаткой скамье, не плотике; а порой, еще не успев прийти в отчаяние, следил за мелькающим меж деревьев платьем, когда она шла к воде. И было все так же. Так же смотрели мы ДРУГ на друга несколько мгновений (может быть, дольше), и она уходила. Я уже хорошо знал ее лицо, — о, как я его знал! — но чуть оставался один, — не мог его вспомнить. Впрочем, это всегда так бывает.
В эти-то волны несказанного моего блаженства и упала, как камень, Лидия Марковна.
— Ах, неужели это Женичка? Давно ли… маленький, болезненный мальчик! А теперь — ну, просто гвардеец молодой!
Так говорила дама, которую я встретил неожиданно на круглом балконе, вернувшись с прогулки. Даму я не помнил; и откуда она взялась? Лишь потом, как из сна, пришли на память недавние мамины слова о старинной знакомой: живет, после развода, в Париже, теперь приехала в Россию по делам и собирается к нам погостить.
— Какая прелесть — ваша глушь! — продолжала Лилия Марковна, щуря необыкновенно черные ресницы. — Эта полянка, эти клены… Вы много гуляете, Женичка? Ах, вы мне должны здесь все, все показать! Я отличный ходок, вы знаете.
Она оперлась полным голым локтем о перила балкона и бросила на меня взгляд, который почему-то меня смутил. Чувствуя, что краснею, я ответил с нарочитой развязностью:
— О, не сомневаюсь! Я к вашим услугам. Здесь чудесные прогулки. Сошел с балкона и был уже далеко, когда до меня долетели слова
Лидии Марковны: «…и как он красив, ваш Женичка. Эта теплая смуглость…».
Я знал, что красив, и мало думал об этом; почему же случайные слова, случайно услышанные, опять смутили меня, даже взволновали?
Прошло несколько дней, пока я разобрал, в чем дело. Эта женщина нисколько не нравилась мне. Ровно-матовые, полные щеки. И сама, хоть не толстая, слишком полная, на мой взгляд. Волосы, искрасно-рыжие, лежат будто деревянными завитушками… Да не в этом вовсе дело! А в том, что она беспокоила меня, волновала каждым движением, каждой мелочью: по-иному стянутым платьем; тем, что лицо у нее короткое, как у кошки; тем, что из полуотворенной двери ее комнаты (она поселилась в мезонине) пахнет так душно, пыльно и сладко… как и от нее самой, даже на воздухе.
И, главное, главное: она, словно толчком, оживила во мне, — другого меня; того, кто отлично помнил гимназию, разговоры о женщинах и завидовал Луполову. Это его-то и волновала Лидия Марковна. Но он был — я же; я оказывался «вдвойне». Так именно и сказал себе: вдвойне. Потому что и влюбленный в девушку на пруду нисколько не умер, ничего не забыл. Я понимал, что ему и луполовскому нельзя быть вместе; и было ужасно, что они все-таки вместе, — во мне.