Глава 22. Асабийя
Каждая политическая система, в конце концов, благоволит определенным психологическим акцентуациям и поощряет стратегии с ними связанные.
Капитализм, к примеру, благословляет людей нарциссического склада — они добиваются успеха, потому что капитализм наиболее соответствует их мотивации и реакциям в ответ на внешние раздражители. Социалистические варианты устройства общества поощряют людей обсессивно-компульсивных — склонность к порядку, следование правилам и развитое чувство долга позволяют им успешно существовать в обществе такого формата. Любая религиозная система поощряет людей мазохистических, способных к самоотречению, быстро привыкающих к ограничениям.
Что до моего психологического типажа — асоциального — таким, как я подходит террор, военно-революционные времена, безусловно тоже, и здесь становится не особенно важным, за что, собственно, необходимо бороться — борьба сама по себе позволяет достигать того самого ощущения текущей жизни. Неудивительно, что революция пожирает своих детей — она успевает наплодить ублюдков, которым не стоило бы наследовать мир.
В отличие от людей иного склада, мы не жаждем окончания пира смерти, так как это и есть наша жизнь, и мы ощущаем ее биение как никогда ясно.
Так или иначе, психологические основания для желания перевести "Надежду" в подполье имелись у меня всегда, хотя я успешно поддерживал социальную мину при асоциальной игре.
С моей феерической речи война не началась. Да что там я — даже от знаменитой речи Цицерона до битвы при Пистории прошла, по крайней мере, пара месяцев, а я не равняю свой ораторский гений с гением величайшего из интриганов и прекраснодушнейшего из философов.
Еще полгода после этой речи "Надежда" функционировала как вполне официальная партия, причем довольно успешная — многих мое выступление вдохновило на то, чтобы по крайней мере развеять скуку.
Однако же с самого начала я знал, что однажды все скатится к гражданской войне — в лучших римских традициях. Почему в римских? Гражданский коллектив Рима, как и коллектив перфекти, был весьма невелик, а оттого воевали друг с другом те же самые родственники и друзья детства. Трагедия в этом случае ощущалась особенно остро, так как представляла собой почти семейную драму или, скажем, драму расширенной семьи.
Я сразу сказал Роме:
— Теперь счет идет на месяцы. Ты должен понимать, что тебе придется оставить Комитет.
— А ты и мысли не допускаешь, что я приму другую сторону? — спросил он вдруг. Мы сидели в машине, я должен был выйти, но почему-то мне не хотелось. Это был вечер после произнесения речи — один из лучших вечеров в моей жизни.
— Не допускаю, — сказал я.
— А другие? Вообще, согласятся ли они что-то такое делать?
"Что-то такое". Он никогда не говорил об этом вслух — обыкновенно несвойственная Роме осторожность.
— Мы должны стоять друг за друга, — сказал я. — Мы же семья.
— Ты убил свою семью.
— А, точно.
Я засмеялся, но Рома, кажется, не находил ситуацию забавной.
Он сказал:
— Когда ты сказал, что я смогу убивать, я не думал об этом.
— А о чем ты думал?
— Не знаю. О том, что ты будешь посылать меня за мясом для Фабрики.
— Это звучит, как второсортная страшилка.
— По-моему, война гораздо хуже. А мне придется убивать Толика?
— Не обязательно, — сказал я. — Не хочешь — не надо.
— Он мой друг.
— Мы все друзья.
— Но ты хочешь уничтожить наш мир.
— Не только наш. Но это все фантазии. Может быть, ничего не получится.
— И что тогда?
— Тогда хотя бы повеселимся, — сказал я после недолгой паузы. Рома кивнул, постучал пальцами по рулю.
— Помнишь, как ты меня боялся? Было хорошо.
— Я тебя и сейчас иногда боюсь. Я просто хочу направить твою энергию в другое русло. Пускай ты станешь героем. Я поставлю тебе памятник.
Он не понимал, шучу я или нет. Я сказал:
— В любом случае, ты будешь моим премьер-министром.
— А если я умру?
— Я все равно посажу тебя в кресло. Тебе бы это понравилось.
Тогда он, наконец, засмеялся.
— Да, да, мне бы понравилось.
— Если я некрофил согласно Фромму, то ты некрофил согласно всем остальным.
— Смерть красивая, поэтому я не думаю, что ее должно быть много. Она перестанет быть событием.
Мне, в сущности, всегда была безразлична смерть. Я немного боялся своей, немного боялся смерти близких. Я никогда не считал, что в ней имеется красота. Красота присуща здоровью, силе и жизни. Но кто я такой, чтобы спорить о вкусах, тем более с Ромой.
Наконец, я вышел из машины, захлопнул дверь, и Рома уехал. Прежде, чем отправиться домой, я еще погулял по кладбищу: среди прожитых жизней кажется, что в вечности остаются только слова и цифры.