— Только не забудь проследить, чтобы твоего отца не было в здании, — сказал я. Рома задумчиво кивнул. Он согласился через неделю, и я испытал почти болезненное разочарование. Но я не отказался от затеи.
Думаю, до последнего дня я тайно желал, чтобы Рома остановился.
Свидетелем теракта я не был. Я некоторое время не выбирался из своего убежища, однако в тот момент мне захотелось на волю страшно. Я позвонил Лиде, назначил ей встречу в кафе, и она почему-то согласилась.
Почему она согласилась, я понял только, когда она заказала себе яблочный пирог и кофе.
Лида сказала:
— Ты идиот. Ты расхреначил не только свою жизнь, но и жизнь целого поколения.
Она все отчитывала и отчитывала меня, а затем сказала:
— Коля уже погиб! А сколько еще народу погибнет? А мой муж?
Я молчал.
— Отвечай давай.
— Я жду, пока тебе станет легче!
— Мне не станет легче, пока ты не окажешься за решеткой, а лучше в дурке!
— Давай я тебя утешу.
Лида посмотрела на меня разъяренно, ее обыкновенно печальные глаза горели.
— Нет, на самом деле, — добавил я поспешно.
Она сказала:
— Ты урод, думаю в газетах все правда.
— Совсем все?
— Только все о тебе. Ты, мать твою, чертов антихрист.
— Кстати, в смерти Коли виноват не я, а твой муж. Почему вы еще не завели детей? Обязательно надо. Мало ли, как теперь жизнь повернется.
Лида неожиданно чуть успокоилась, затем попросила еще один яблочный пирог.
— Не получается, — сказала она просто.
— Стас тоже не сразу получился, насколько я помню. Надеюсь, вы хорошо стараетесь.
Она пнула меня под столом слишком легким для погоды в реальном мире сапожком на высоком каблуке. Было больно.
Но я знал, кризис миновал. В некотором смысле мы, продолжая препираться, почти помирились. А затем Лида вдруг взглянула на свои часы. На те часы, что я подарил ей. Они, поспешив, остановились на без двадцати шесть.
— О, — сказала Лида. — Твой подарок. Меня не должно здесь быть. Что, решил меня похитить?
Я знал, что начнется без двадцати шесть, однако к Лиде это, казалось, не имело ни малейшего отношения. Впрочем, может быть часы имели в виду, что ей стоит сидеть дома и ждать вестей о кончине мужа. Я ей не препятствовал. На прощение Лида наступила мне на ногу.
— И помни, — сказала она. — Я имею над тобой такую власть, какую ты и не представляешь.
К чему она это тогда сказала, я еще не понимал, мне такое заявление показалось своего рода флиртом. Зачем я выбрался, да еще в такой ответственный момент? Мною двигало желание увидеть Лиду, и это мне не слишком нравилось.
Вечером Рома явился на Полигон уже навсегда. Утром он был комитетчиком, может быть, не самым честным, а днем стал террористом. Он был покрыт кровью с головы до ног, я даже побоялся, что он простынет.
— Я выпустил Толика, — сказал Рома. Мне эта новость не слишком понравилась, но что поделать — даже Бог не может сделать бывшее не бывшим.
— Я просто не мог, — сказал Рома. — Он вообще не должен был сегодня работать, но пришел, а я не мог.
— Ничего, — сказал я и обнял его. — Ты все равно отлично поработал.
— Я не знаю.
— Я знаю. Ты жив, и ты весь в крови.
Ему это показалось смешным, а, может, у него началась истерика.
— Так или иначе, — сказал я. — Теперь у тебя есть новый дом, здесь, рядом со мной. Как в старые добрые времена.
А он все продолжал и продолжал смеяться, и, когда я отправил его в ванную, греться, там он смеялся тоже.
Глава 23. Эпоха воюющих царств
Клод Моне, один из величайших визионеров света и цвета, страдал от прогрессирующей катаракты. Около тысяча девятьсот двадцать третьего года, в весьма почтенном возрасте, Моне перенес операцию на одном глазу и, возможно, стал видеть ближний ультрафиолет. Во всяком случае, прооперированным глазам он видел в сине-фиолетовых тонах, тогда когда целый глаз воспринимал все желтым.
Естественно, разлад между двумя главнейшими для художника инструментами восприятия плохо сказался на самочувствии престарелого Моне: он страдал от депрессии и диких головных болей.
С другой стороны, около двадцать пятого года он нарисовал одну из, на мой взгляд, самых впечатляющих и недооцененных своих картин — "Водяные лилии, зеленое отражение". Картина будто светится, но совершенно не так, как свечение привык воспринимать человеческий глаз, это очень сложно объяснить — остается лишь увидеть и удивиться до чего гениальность и болезнь (и то, и другое — отклонения от нормы) крепко связаны.
Ван Гог — более стандартный пример этого же трюизма: психические особенности предопределили его неповторимый стиль, сконструировали ту самую гениальность. Гениальность — в сущности делать то, что недоступно другим людям, высшее проявление индивидуальности. Быть может, это будет сущая мелочь, но на Земле нет второго человека, который мог бы исполнить ее именно так.