— Ты кто? — спросил я, чтобы его позабавить. Рома затормозил, обрызгав меня водой и песком.
— Я — смерть, великий уравнитель!
Голос его звучал глухо и на самом деле жутковато, а маска казалась приросшей к лицу, хотя Рома просто удерживал ее рукой.
Я сказал:
— Брось это.
— Это, наверное, от жертвоприношения, — сказал Фима. Я вспомнил обнаженных людей в лесу. По счастью мы больше не заходили так далеко, чтобы встретиться с ними, но неприятно было знать, что они продолжают там бродить, потерянные и обреченные уже несколько сотен лет.
Максим тоже вышел из воды и шел к нам, прикрывая глаза от солнца рукой.
— Ну как там? Уже хвастается?
Я сказал:
— Очень ужасно. Только надо водоросли счистить.
— Можно я возьму ее с собой в школу?
— Ну конечно, если хочешь, — сказал я. Сама формулировка его вопроса мне очень понравилось.
Максим сказал:
— Похоже на начало ужастика.
Мы засобирались домой. Максим и Фима (а это был их четвертый приезд к нам) должны были уйти после полдника. В течении всего пути Рома гудел в свою маску.
— Дай-ка мне посмотреть, что под ней, — сказал я.
— Под ней нет ничего, — ответил Рома. — Только череп.
— Любишь ты броские фразы. Покажи, пожалуйста.
Он отвел маску от лица, и я увидел, что он оцарапался. Слегка, но так как ржавчина на маске меня напрягла, я решил, что лучше будет поставить Марию в известность.
— Пойдем к твоей маме, надо быстро все обработать.
Мария и ее подруги сидели в саду, они все курили, и только мама Фимы торопливо затушила сигарету, когда мы пришли. Я изложил нашу проблему, и Мария достала спицы, она принялась за создание антисептика — таким вот диковинным способом.
Я усадил Рому на стул, и мы стали ждать. Изредка я поглядывал на тетю Офу, маму Максима. Ее тайнописью была возможность заряжать энергией камушки, однако, как я понимал, после смерти мужа она испытывала упадок сил. Раньше она зачаровывала камушки на благостные эмоции, глотала их и возвращала себе душевный покой, однако теперь камушков требовалось все больше, и это становилось проблемой. Однажды ей даже понадобилась операция, которую пришлось проводить обыкновенным хирургам-сапиенсам — вот уж они, наверняка, удивились.
Сам процесс проглатывания камней ужасно неестественен, хотя она делала это просто, как мы глотаем таблетки. В моем понимании съедобные субстанции далеко не идеальны: мясо, к примеру, часто бывает мерзким, я не всегда ем его с охотой, в нем есть какой-то отвратительный подтон (иногда делающий его более желанным). У растений этого подтона меньше, однако ощущение, что они могли бы быть испорченными тоже очень вышибает из колеи.
Что касается камней, такая еда не вызывала у меня никакого отвращения, только удивление.
Однажды мне даже удалось поговорить с тетей Офой. Я спросил ее о камнях, и она сказала, что для каждого дела необходим свой. Опал — камень разбитых надежд, глотай его, если хочешь полного отчаяния, гранат — для страсти, рубин — для смелости, аметист — для покоя души.
Ее глаза всегда чуть слезились, покой души ей только снился. Наверное, она переела опалов в свое время.
Я сказал:
— Прошу прощения, если это невежливо, но почему именно так? Рубин тоже может быть символом страсти?
Она не засмеялась, только слегка улыбнулась, растянув длинные, узкие губы, словно на большее у нее не хватило сил.
— Это же тайнопись, — сказала она. — На самом деле камни — это просто камни. Важно то, что я чувствую. Гранат — символ страсти, например, из-за «Гранатового браслета» Куприна. Энергия устанавливает правила, а энергия — это я. Тебе это еще объяснят.
И снова тот же рефрен — мы вертим энергией, а она вертит нами.
— Произошло плохое событие в нашей семье, Сулим, и теперь у меня недостаточно энергии. Я не чувствую ее, и от этого я могу даже умереть.
Она сказала то, чего взрослые обычно не говорят посторонним мальчикам с той же тайной демонстративностью, с которой о своих бедах говорил Максим.
— Тогда вам не стоит тратить энергию на ваши камни. Она же поддерживает в вас жизнь, — сказал я, и тетя Офа засмеялась, тускло и очаровательно одновременно.
— Никогда не кури, — сказала она. — И лучше не пей.
Интересная женщина. Но вернемся туда, откуда мы прибыли — в полдень двадцатого августа, когда Мария закончила вязать антисептик и начала, стукая спицами, вынимать из пустоты вату. Пока она обрабатывала ранку Ромы, я взял миндальный коржик, но тут же выронил его, и он, будучи весьма приспособлен к полету благодаря своей гладкой форме, угодил под стол. Я залез под стол, чтобы его забрать и увидел над собой надпись — "Ромашка". Почерк был похож на Ромин, но не был Роминым. Я поцарапал надпись ногтем, неизвестно зачем. Почему-то она показалась мне неприятной.