Выбрать главу

Она преспокойно кладет трубку, довольно облизывается и восклицает:

-- Помню же! И как маму твою зовут, помню.

Я тем временем в ужасе подбираю упавшую челюсть.

-- Да ты что... - говорю я пораженно. - Ошалела совсем? Ты ж так до инфаркта человека доведешь.

-- Ну извини, - говорит Вера, пожимая плечами. - Я могу что-то путать... но по-моему, до инфаркта твоим далеко. Ну не от твоего здоровья они его схватят...

Я в панике вскакиваю на ноги и пытаюсь броситься на все четыре стороны одновременно - и потому остаюсь на месте.

-- И что? - кричу я. - Она сейчас придет?

Вера только хмыкает.

-- Придет, конечно, - заявляет она уверенно.

-- И что? Что я ей скажу? Что мы пошутили? Что я здорова, как лошадь? Это помощь твоя такая?..

Веру не проймешь. Она словно меня не слышит.

-- Да не бегай! - командует она легкомысленно. - Ляг и глаза заведи. И вздыхай тяжело. Учи ее. Как маленькая, ей-богу.

На лице у нее крупными буквами - снисходительное удивление моей наивности. Я так и читаю этот приговор на веки вечные. Но я-то знаю маму. Ее не обманешь.

Я бросаюсь на кухню. Там в картонной коробке, на полочке - остатки бабушкиных лекарств. Надо что-нибудь хлебнуть, чтоб малость поплохело. Вот сердечные, подходит... При таком запахе волей-неволей поверишь в неприятности... Валокордин... я трясу пузырек в рот и брызгаю несколько капель на платье. Вера возникает в дверном проеме, скептически наблюдает за мной и роняет:

-- Ну-ну. Королева котов будешь. Сто лет не отмоешься.

-- Ничего... - бормочу я. - Все в наших руках... - я кидаю в рот нитроглицерин. - Главное, чтобы было убедительно...

Я поворачиваюсь к Вере, внутри начинает что-то биться, кровь подкатывает к голове, и все пропадает. У меня закрыты глаза, и мне чудится, что надо мной кто-то стоит. Кажется, у него много глаз... шесть. Хотя я не вижу, я уверена. Чей-то голос говорит:

-- Ожерелье приберите... за диван упало.

Я поднимаю руку к шее, на законное место гладких бабушкиных бус. Бус на месте нет, я лежу, но глаз открыть по-прежнему не могу.

-- Где они... - говорю я, но язык не слушается. Кажется, мне плохо. Теперь я точно чувствую, что мне плохо. Я все-таки открываю глаза. По комнате разлит прожекторный свет, я лежу на диване в одних трусах, прикрытая пледом, Вера, озабоченно закусив губу, держит нитку свисающих из кулака красных, словно кровь, шариков, за столом, перекосив плечо, что-то пишет неизвестная женщина в натянутом халате, а на табуретке в изножии блестит пустая ампула.

-- Дай... - говорю я и протягиваю руку.

-- Да подожди ты! - отмахивается Вера и продолжает жевать блестящую губу. Но потом вкладывает бусы мне в руку. Я сжимаю нагретые Вериным теплом стекляшки. Мне так спокойнее.

-- В аптеку сходите, - устало говорит женщина, отодвигая на угол стола клочок бумаги и оборачивая ко мне лицо запыленного, из похода, пехотинца. - Ну что? Как себя чувствуете?

-- Лучше всех, - говорю я, еле ворочая языком.

Женщина равнодушно кивает. Видно, что ее не тянет в подробности.

-- До свиданья, поправляйтесь, - громко, дабы правильно расслышали, говорит она, встает и, гремя пластмассовым чемоданом, как пенсионер пустыми бутылками, исчезает. Вера бежит следом. Дверь хлопает. Я остаюсь на несколько секунд одна, и мне страшно. Пахнет валокордином - не пойму теперь, откуда. Я кутаюсь в плед, и меня раздражает, что он колется.

Потом возвращается Вера. Она, не глядя на меня, садится на диван, качнув кистями, складывает крылышки под шалью и, как-то печально наклонив голову, наблюдает под столом горизонт, словно он там есть.

-- Свет погаси, - говорю я, натыкаясь на мешающие зубы. У меня уже лучше получается.

Вера встает и хлопает ладонью по рубильнику.

-- Дура, - говорит она грустно. Потом нашаривает наощупь мою руку и слабо сжимает ее. - И чего ты добилась?

-- А мама? - говорю я тревожно. - Мама приходила?

Вера качает головой.

-- Нет, - говорит она.

Мы обе молчим. Я ежусь. Колкая пледовая ткань раздражает, не принося тепла.

- Есть у каждого бродяги сундучок воспоминаний... - глубокомысленно выговариваю я со вздохом, все еще борясь с зубами. Коли уж плохо, могу позволить себе пофилософствовать...

-- Тебе чаю приготовить? - спрашивает Вера.

-- Горячего, - говорю я мечтательно. Сто лет мне не готовили.

Вера уходит на кухню, а я лежу, и ни о чем не думаю. Как будто голову заморозили. Тяжесть постепенно уходит. Появляется Вера с любимой моей Дулевской чашкой.

-- Что это было? - спрашиваю я.

-- Идиотизм, - лаконично отвечает Вера, пряча глаза. - И я тоже идиотка...

Неумелый жидкий чай пьется, как амброзия. Я чувствую себя, в общем, прилично. Слабо, но вменяемо. Физическое состояние в сравнение не идет с моральным тяжелокирпичным ощущением преступления. Перед собой. Знаю же, идиотка, что не могу позволить роскошь болезни...

-- Извини, - говорю я.

-- Бог простит, - отвечает Вера.

Безмолвная Верина близость пугающе надвигается на меня. Вера мне ближе всех родных... Может, от немощи... Хорошо, что мама не пришла. Что бы она увидела - что опять ее дочь попала в дурацкую историю?

-- Хочешь, я тебе стихи почитаю? - спрашивает Вера тихонько. - Хочешь, Бродского?

-- Угу, - говорю я лирически, снова вздохнув. - Под него вешаться хорошо. В самый раз.

Вера фыркает.

-- На тебя не угодишь, - говорит она.

Я тоже смеюсь. Что ж теперь, рыдать, что ли? Вера приносит себе чашку, рассеянно ставит на драный пол, и мы вместе пьем чай. Вечереет. В сизом небе повисает, как отсвет полярного сияния, отражение невидимых электрических россыпей.

-- Тебе надо работу найти, - говорит Вера, встрепенувшись, как цветастая жар-птица, от задумчивости. - А то скиснешь. Чего дома сидеть и ждать милости от природы? На работе все-таки возможности... общение... адреналин какой-то. И ты себя уважать будешь, и они к тебе сразу проникнутся.

-- Работа это хорошо, - соглашаюсь я. - Только меня кроме как уборщицей не возьмут. Я делать ничего не умею... Знаю кучу формул... умею варить щи... носки вязать на четырех спицах... все, пожалуй. Или продавщицей. Всякий труд, конечно, почетен, но вступать в корпоративный цех продавщиц мне что-то не хочется. И стимула морального нет. Государству служить нет смысла за неимением такового, а рвать жилы на чужого дядю, чтоб он виллы на Канарах покупал...

Я лукавлю. Конечно, я бы пошла работать. Даже на дядю, чтоб ему лепной потолок Канарской виллы на плешь свалился.. Но есть подсознательное убеждение, что меня никто не возьмет. Не берут же Саша с Георгием Александровичем. Они уверены, что лучше платить девять тысяч, чем подпускать меня к производственному процессу. Я-то знаю... И продавцом быть не хочется. Есть в этой профессии что-то садо-мазохическое. Отличное от сексуальной нормы. Если судить по нашему Седьмому континенту, то когда он был универсамом номер три, там хамили продавцы, а теперь хамят покупатели, причем хамят так, что нос сунуть боязно, обязательно наедет какой-нибудь кретин с тележкой, ликующий от того, что жизнь удалась. Наверное, контингент строго поменялся местами... Я не любитель извращений, и первому, кто квакнет, размажу по морде или волшебный йогурт со всеми витаминами и кусочками натуральных фруктов или какой другой божественный продукт, так что лучше не пытаться...

Вера задумывается.

-- Да, у моего мужа все одни халдейки такие... - произносит она прочувствовано, голосом эксперта, нажившего опыт не в кабинете, а в тяжелых полевых условиях. - Слушай, а давай мы Мишку Горячева попросим? Он теперь большой человек.

-- Нда? - спрашиваю я вяло, разглядывая круговое вращение чаинок. - И чем он большой? Что отрасло у него?

Мишка - наш бывший одноклассник. Сонный парень с вечно немытой головой. По крайней мере, я его таким помню.

-- Ну! Мишка-то! - говорит Вера. - Он сейчас, знаешь, куртки шьет. У него целая фабрика. Во Вьетнаме. Джинсы тоже...