В перерыве между танцами был концерт. В заключение концерта выступал квинтет, сколоченный и выпестованный Штерком. Мы сидели в двенадцатом ряду, в середине ряда: Лешка, я, Раиса Ефимовна и Александр Васильевич. Мы, не уславливаясь, сели так. После ссоры у камеры лебедки БЛ-1200 Лешка и Александр Васильевич улыбались друг другу, как прежде, но было видно: они старались не замечать друг друга, хотя и делали вид, что ничего не случилось. Смешно было смотреть на них: два хороших человека наговорили друг другу глупостей, теперь оба не знали, как быть. Смешно и грустно. Но речь не об этом.
Квинтет начал по-штерковски громко, темпераментно. В незнакомой мелодии, изуродованной джазовыми выкрутасами, почувствовалась скрытая душевная боль с первых тактов: мелодия просила участия чувств более тонких, сердечных. Раиса Ефимовна возмутилась.
— У меня нет никаких сил… Барабанщик, — сказала она, поправляя очки на переносице. — Ему на танцульках, а не в концерте… Барабанщик.
Она любила классическую музыку, а Штерк исполнял в фокстротном темпе и похоронные марши…
— Оскар знает свое дело туго, — сказал Лешка, любивший подразнить Раису Ефимовну, когда выступал квинтет. — Вот увидите…
— Уже слышу…
— Да ладно вам! — прикрикнул на них кто-то сзади. Я оглянулся. В третьем ряду от нас сидел Дудник. Наклонясь вперед, положив широкий, выдвигающийся подбородок на кисти рук, он смотрел вызывающе.
По залу шел шорох дыхания, покашливаний, было сумеречно. Сцена была залита светом. У рампы стояли полукругом пятеро в черных костюмах. Штерк склонил лохматую голову к инкрустированному перламутром аккордеону, быстро перебирал худыми пальцами клавиши, встряхивал плечами, аккордеоном, пристукивал ступней, задавая темп. Его огненно-рыжая шевелюра рассыпалась — голова сделалась шире плеч. Андрей Остин стоял в середине полукруга, то и дело закатывал глаза, выписывая в воздухе круги раструбом кларнета; большие, красные руки вылезли из рукавов пиджака вместе с белыми манжетами и казались длиннее обычного. Лешка толкнул меня в локоть:
— Закончит петь — сразу… Понял?
— Понял.
— Тише вы! — вновь послышался тот же голос сзади.
— А он выпросит-таки, — сказал Лешка. — Я ему обтопчу уши.
Раиса Ефимовна посмотрела на нас с укором; платье из черного панбархата с декольте подчеркивало белизну гладкой кожи на шее, плечах и руках…
Квинтет как бы отбросил свою козлиную бодрость, отодвинулся в глубину сцены, исчез. На сцену вышла девчонка… Она пела. У нее были стройные ноги; лаковые туфельки на тонком каблучке словно бы впаяны в ноги. Светлое платье без рукавов, с глубоким овальным вырезом, приоткрывало нежную грудь; туго обхватывая талию, круто обвисло на бедрах свободным полуклешем. Смугловатая кожа шеи, рук и ног дышала теплым солнцем далекой родины. Девочка пела:
Белые волосы спадали на плечи; лицо свежее с едва просевшими щеками; большие глаза, носик вздернут. Приподнятая подмостками над ровными рядами шахтерских голов, облитая ярким светом электрических лампочек, девчонка приковала внимание шахтеров к себе. Из полутемного зала казалось: она светится собственным светом, тихим и чистым. Ходила по сцене, жестикулировала, изображая переживания покинутой девушки, — вела себя так, будто не было сцены, не было незнакомых людей, слушающих ее, наблюдающих за ней, будто подле нее была лишь подружка, которой можно доверить сердечные тайны.
Черт!.. На сцене трудно было узнать Ольгу Корнилову. На улице она была похожа на подростка; всегда в великоватой на ней шубке из искусственного каракуля, в хромовых сапожках, в цигейковой шапочке, — постоянно отбивалась от грубоватых заигрываний парней, задористо, озорно, — торопливо проскакивала мимо шахтеров.
Корнилова пела: