Выбрать главу

Потом они ходили, бегали по кабинету, спорили, курили, допивали квас. Потом опять сидели друг против друга, положив руки на зеленую скатерть. Викентий рассказывал очередную притчу:

— Возле моей бабушки, понимаешь, по соседству с ней, жил мужичок — Самойлов его фамилия, — говорил он, увлекаясь своим же рассказом. — Огурцы, мерзавец, выращивал в парниках… из рассады; на своей усадьбе, понимаешь. Мы с товарищем следили за огурцами Самойлова, потом, понимаешь, не вытерпели. А нас в то время здорово натаскивали в школе. Выбросили мичуринский лозунг: нам нечего ждать милостыни от Самойлова, взять у него — вот наша задача. Взяли, понимаешь. Один парничок разнесли в пух и прах. А что значит свеженький огурец на Севере, по Груманту видно: в квартирах, как цветы, а выращивают. Самойлов тысячи наживал на этих парничках. В общем, Юрку поймал бабушкин сосед. Но товарищ не выдал меня. Хороший он был, Юра. Да и не в этом, понимаешь, главное… У Юрки отец был добряк добряком: насыпал в угол пшена и велел моему другу стать на колени; на пшено, понимаешь. А дело было после испанских событий… Короче говоря, Юрка ответил отцу: «Лучше умереть стоя, чем жить на коленях!» Отец порол его нещадно. Но Юра так и не стал на колени: частный собственник был Самойлов, мерзавец… Вот, понимаешь, какой он был… Юра… И что думаешь? Уже в конце войны мы работали с ним на заводе. Тогда ведь и подростков брали к станкам. Уже на Кольском полуострове было. Станем на ящики и фугуем на револьверных. Так Юра в сорок четвертом порвал, понимаешь, свой паспорт и пошел — заявил на себя: потерял. А когда ему выписывали новый, Юра объявился тремя годами старше своего. Ему не поверили. Дал взятку. Всю свою получку и мою отдал камому-то, понимаешь, сердобольному милиционеру. Страшно хотелось парню на фронт. Боялся, что война пройдет, а он так и не повоюет за родину. И воевал, понимаешь, да еще как. Только вот ногу ему оторвало. Уже в Югославии. Вернулся домой, целую неделю жил у меня — на Кольском: боялся в Архангельск ехать — отцу боялся показываться на глаза… Теперь Юра — поэт. Член Союза советских писателей. Живет в Ленинграде, пишет стихи. Я покажу когда-нибудь толстый журнал с его стихами. Там, понимаешь, и про меня есть. И в книжках есть…

Шестаков встал, волнуясь, прошелся по кабинету, подтягивая брюки; пот стекал струйками по его большому лицу, — квасу в графине уже не было.

— Я честно скажу, понимаешь, — сказал он, возвратясь к Романову, остановившись против него. — Я и сейчас завидую Юрке, понимаешь, что он умнее меня. Но я и люблю его. Юра умеет жить, не становясь на колени…

Встал и Романов, заложил руки в карманы, прищурился… Если в кабинетике над механическими мастерскими ему сделалось все все равно, хотелось лишь спать, выспаться, отоспаться, в Кольсбее, после проводов норвежцев он окунулся в «утоли своя печали», как бы протестуя против того, что мешает жить по-человечески, а в грумантском зале для репетиций он уже не хотел, чтоб Рая оставалась на Груманте и связывала его своим присутствием, то в профбюро, после несправедливости к Шестакову и притчи Викентия о Юрке-поэте, Романов уже знал, что уедет с Груманта. Поедет Рая за ним или вернется в Москву, он не знал, да ему сделалось и все равно, уедет она с Груманта или останется, — знал твердо, что не останется на Груманте до начала полярки. «Нельзя» было. Потому что надеяться не на кого было и не на что, а «и шея у львов крепка потому лишь стала, что сами они все нужное им добывали». Нужно было действовать самому, рассчитывать лишь на свою шею. Довольно было и того иждивенчества, которое было. Шея слабая стала: даже пример Пани-Будьласки не предостерег Романова от того, что может сделаться, если поверить Батурину — довериться ему даже в малом. «Нельзя». Шею нужно было спасать, на которой держится не лишь голова, но вся его жизнь — Романова. Да и остаться на Груманте значило бы еще и то, что Романов стал на колени перед Батуриным. «Нельзя». Каким бы он ни был этот… «агент Батурина», а он прав: «нельзя» становиться на колени, если хочешь жить по-человечески — быть поэтом своей жизни.

— Нет! — большим мягким кулаком Викентий ударил по зеленому сукну: подскочили пепельница, папиросы и зажигалка; и сам он подхватился на ноги. — Нельзя, Александр Васильевич, понимаешь! Это недоверие, понимаешь…