Живет человек на земле, каждый день идет в шахту. Сегодня он жив-здоров и весел, а завтра… шахта есть шахта, шахтер — это шахтер… Каждый следующий раз может случиться так, что в шахте останется не палец, а и голова, — не успеешь и пожалеть о том, что неправильно было в твоей жизни, что осталось недоделанным, а могло быть сделанным. И трудно, должно быть, сознавать в последнюю минуту, что в чем-то был несправедлив, в чем-то оказался мелочным.
Человек не может не думать о том, что останется после него на земле; каждому хочется оставить по себе добрую память. Пусть она живет в одном человеке, в десяти, в тысяче, но живет. Без этого кости будут переворачиваться в гробу: если жизнь оказалась пустой — зачем она нужна была человеку? Человек не может не стремиться к тому, чтобы оставить о себе добрую память.
Пусть это было преходящее настроение, но оно было.
Было, однако, и нечто другое. Лешка предлагал расходы, на которые раньше, я знаю, не согласился бы в любом настроении… Что ж, люди меняются. Лешка — тоже люди. Плевать на деньги, пока есть сила и молодость! Не деньги делают нас, а мы — деньги. Один день радости — простой, как мычание, человеческой радости — дороже всего золота мира, которого мы никогда не имели и не будем иметь, а оно будет и после нас, как было до нас. Плевать на золотые рубли! Мы живем радостью, которую делаем людям, ею рады сами. Радость и счастье превыше всего на земле. А у шахтера нет возможности откладывать на завтра то, что можно сделать сегодня.
Нет, Лешка не взбесился. Просто ему нравится Ольга, и это для него теперь важнее бережливости, — он перестал быть студентом.
Мы никому не сказали о том, что делаем. Мы пригласили зайти тех, кого наметили пригласить, — они пришли. Дудника мы не приглашали: пошел он к черту! — будет настроение портить. Последними пришли Зинаида Ивановна и Ольга. Они тотчас догадались, что к чему, — У Ольги на глазах выступили синие слезы, она не знала, как себя вести.
Дудника не было — Ольга чувствовала себя свободно, была весела, пела. Она спела и индийскую песенку, танцевала босая на ковре, который Лешка не снимал до этого со шкафа, теперь бросил ей под ноги. Я никогда не видел ее такой, не предполагал, что она может быть такой… счастливой. Мне не приходилось видеть девчонок, чтоб они умели быть счастливыми так, как могла Ольга. Ее счастье до сих пор живет во мне.
Вечер прошел хорошо, все были довольны. Без пятнадцати двенадцать Раиса Ефимовна разогнала всех гостей по домам. В этот вечер даже Александр Васильевич, забежавший к нам под конец, и Лешка, прощаясь, пожали друг другу руки. Они уже оба поняли, что Батурин свел их умышленно в камере лебедки БЛ-1200: на их споре проверил еще раз возможность применения электропрогрева фундамента в камере — в условиях грумантской шахты. Но Лешка тоже малый… За этот год успел прошнуровать себя барзасским лыком основательно: теперь-то Александр Васильевич «и. о.» и начальника рудника, не только главного инженера! — он еще раньше сориентировался, как вести себя с Александром Васильевичем. Да речь не об этом.
Мы с Лешкой провожали Ольгу и Зинаиду Ивановну. Ольга попросила нас подождать в коридоре и через минуту вынесла что-то плоское, круглое, завернутое в газету. Она просила не разворачивать.
— Пожалуйста, — просила она, краснея. — Я очень прошу… Дома увидите. Пожалуйста… Только осторожнее — не разбейте.
Убегая в комнату, она поцеловала Лешку и меня. Мы вернулись домой: в газете была пластинка. На пластинке не было фирменной марки. Лешка поставил пластинку в радиолу. Комнату заполнила знакомая мелодия; грудным, гибким голосом девчонка пела в сопровождении джаза… не квинтета, а джаза:
Мы молча убирали в комнате, выносили столы в коридор, стулья, мыли посуду, подметали. Девчонка пела:
Я знал, что эта пластинка лишь одна у Ольги; вообще одна — второй такой нет. И вновь я почувствовал себя так, будто украл красоту. Но теперь к этому состоянию примешивалось и что-то другое, чего я не мог определить сразу. А в общей сложности я разбил две рюмки соседа Борисонника и выполоскал в грязной воде помытые Лешкой тарелки.
В третьем часу ночи, когда все было прибрано, мы лежали на кроватях, слушали еще раз поставленную Лешкой пластинку и спорили, чья очередь гасить большой свет и закрыть форточку, чтоб за ночь не намело снега, в комнату ворвался Дудник. Не вошел, не вбежал, а ворвался. Он захлопнул дверь, шагнул к круглому столику, остановися; побелевшие от напряжения ноздри шевелились; он часто дышал, был пьян. Макинтош на нем был расстегнут, в складках макинтоша, на бортах пиджака, на шляпе еще не стаял снег, на носке правого полуботинка обвисала ленточкой свежесодранная лакированная кожа. Глаза у Дудника были мутные, рот перекошен. В правой руке он держал металлический прут таким образом, чтоб удобнее было хлестать.