Выбрать главу

Когда мы вернулись с магнитофоном, Афанасьев уж был готов.

Гаевой разбил рюмку. Я придрался к нему: надо было посадить на мокрый лед и этого пижона. Главное было завести, чтоб они оба обиделись. Я сказал: «У нас, в Воркуте, так: кто разбил рюмку, должен бороться с хозяином дома. На стеклах бороться. Я за хозяина буду бороться. Гаевой снял пиджак, галстук, подошел. Начали бороться. По ногами трещало стекло. А потом получилось так, что у меня заломилась рука, другой рукой я упирался в пол: ноги торчали под мышкой у Гаевого. Все кричали. Гаевой не бросал меня на стекло. Я сказал: «Пусти». Гаевой отпустил ноги, руку. Я встал. Рука болела. Гаевой смотрел на меня. Кто-то включил магнитофон. Я помню: играли «Домино». Мне не верилось, что я висел вниз головой. Я видел: поборю Гаевого. Я борол таких, как он. Он улыбался. Я сказал: «Давай». Гаевой молчал. Я хотел сразу двумя руками схватить его за шею, дернуть к себе и перехватить через спину — под грудь. Он плотный малый, да таких я бросал и через себя и от себя. Этого я хотел поставить торчком, как он меня. Он улыбался. Я разозлился: бросил руки. Не знаю, как оно получилось: меня больно ударило в живот, потом ноги оторвались от пола, потом я вроде перевалился через что-то, потом ударился животом, потом обе руки заломились, — я лежал на колене Гаевого, носом пробовал пол. Вокруг орали. Магнитофон ревел «Домино». Я уперся подбородком в пол. Возле подбородка лежал пятачок рюмки. Было больно. Я закричал: «Пусти!» Гаевой сказал: «У нас, в Воркуте, третий раз бросают на стекла». Отпустил. Руки, в животе — все болело. Я сразу понял: «Самбо?» Гаевой кивнул головой. Он дышал во всю грудь: я ведь тяжелый. Я опросил: «Научишь?» Он подал руку. Я сжал ее. Она была твердая. А кожа и на шее и на лице — белая, как у девчонки. Я вспомнил, как он сказал, когда я упирался в пол подбородком: «У нас, в Воркуте…» Я спросил: «Ты работал в шахте?» Гаевой кивнул. «Из Воркуты?» Он улыбнулся: «Капитальная-один». Коромысло не получилось. Я сгреб земляка — мать честная! — шахтерская кровь. Ребята орали. Я сказал: «Кто обидит инженера — зашибу!» В комнате стало еще громче: в комнату вернулись девчонки. Мы выпили за здоровье моего земляка — горного инженера Гаевого Алексея Павловича и его товарища Афанасьева.

Потом танцевали. Светка пошла танцевать с Алексеем Павловичем. Полисский обиделся. Я выпил с Виктором по стакану водки и отнес его в мою комнату — чтоб не мешал. Он уснул. Когда я вернулся, музыки уже не было. Афанасьев плакал…

Вот так оно, Константин Петрович. Гаевого и Афанасьева не за что винить. Полнсский без водки пьяный. Это ваше дело, но я на вашем месте оставил бы Полисского на третий год: Грумант не прогадает от этого… Не виноваты и навальщики. Я б на вашем месте не трогал и навальщиков… Если уж кто виноват, Константин Петрович, так это — мать честная! — я. Снимайте меня с бригадиров, выгоняйте с острова. Но я б на вашем месте не трогал и меня. Я шахтер. Мне все равно — на острозе, на материке, — дальше лавы не угонят, меньше лопаты не дадут. А парень я неплохой: на меня можно опереться. Ну как?..

«Объяснительная записка» Афанасьева. «Вы знаете, Константин Петрович, что мне трудно говорить вообще, а когда я волнуюсь, — особенно. Теперь я не могу с Вами разговаривать спокойно. Я знал, что придется объяснять свое поведение, и написал.

Я знаю: среди шахтеров есть такое — человек не может быть шахтером, если он не умеет пить водку. Я понимаю, что за этим кроется определенный смысл: сильный, крепкий мужчина не опьянеет от двух-трех стаканов; в шахте могут работать лишь сильные, крепкие люди. Я видел, шахтеры хотят знать, с кем они имеют дело: я приехал на место Полисского, в их смену. Я понимал: если я не сделаю того, чего они ждут, меня не будут принимать всерьез, — я хотел быть товарищем. Я отдавал себе отчет в том, что то, что я делаю, глупо и примитивно, но я не мог не сделать того, чего от меня ждали. Я взял губами переданную мне рюмку, поднял ее и опрокинул…

— Кто сказал, что инженеры — не шахтеры?!

Табельщица Галина протянула руку, потребовала:

— Отдайте мою рюмку.

Галине передали рюмку, из которой пил я.

Возле Полисского стояла куча бутылок: лишь распечатанных, начатых, с остатками спирта, водки и вина. Он отобрал у Галины рюмку и вновь налил обе. Галина потянулась к нему, предупреждая:

— Не смей, Витя!.. Я позову Свету!

На нее зашикали со всех сторон, рюмка пошла по рукам — ко мне. Девушка посмотрела на меня и опустила голозу; кровь ударила ей в лицо: она осуждала меня.

Согласитесь, Константин Петрович, в жизни встречаются такие обстоятельства, когда человек не волен поступить так, как ему хочется, — вынужден покориться. Мне не хотелось пить больше: с меня было довольно того, что я выпил. Но чем я мог объяснить свое нежелание? Тем, что я первый раз попробовал вино, когда закончил среднюю школу? Тем, что я и теперь могу выпить не больше полутораста граммов коньяка? Тем, что я водку не пью вообще? Кто из парней, которые сидели за столом, мог поверить мне? Они посвящали меня в свои законы, по которым живут, хотели видеть во мне такого же, как и они, парня, а не маминого сыночка. В конце концов, мне могли бы сказать: «Иди, парень, домой. Ты — чужой человек. Проваливай».