Выбрать главу

— Водку, — сказал я.

— Что ты пил, когда мы ходили за магнитофоном… когда ты без рук пил?

Я вспомнил:

— Не знаю. Я задохнулся, когда пил. С третьей рюмки я задыхался… Уходи.

Остин ушел, хлопнув дверью. Тотчас же я услышал звук пощечины. Я надел брюки, рубашку — выбежал в коридор. Возле комнаты Полисского стояли Полисский и Остин. Я подошел к ним. Полисский стоял у стены и опирался о стену спиной, заложив руки за спину. Глаза у него были мутные. Я спросил Остина:

— За что ты ударил его?

Ответил Полисский:

— Никто никого не бил, инженер. Иди, ради бога. Без тебя разберемся. Уходи с глаз.

В коридоре появился Лешка. Он подошел к нам и сказал:

— Кончайте сцену у фонтана. В четыре часа нам всем в кабинет начальника рудника.

С лестничного марша вышел Александр Васильевич. Все, что случилось, Константин Петрович, уже позади. Я знаю: то, что случилось, не прошло. Оно было вчера, есть сегодня, будет завтра и через месяц, — оно теперь на моей совести, как заплата на прорехе, пришитая красными нитками. Я знаю: за то, что случилось вчера, на острове не милуют. Да, я вел себя, как дурак. К сожалению, я лишь потом понял: хитрость — это не что иное, как остроумное насилие, разновидность наглости. А сдаваться перед наглостью, в каком бы виде она ни была, — преступление. Наглость лишь распаляется, когда ей уступают. Наглость нужно встречать твердо, как умеет Лешка, — тогда она останавливается у порога, не входит к людям. К сожалению, я понял это утром. Вчера я не думал об этом, и поделом мне. Кто потакает наглости, тот хуже наглеца — и перед собой, и перед людьми. Я не оправдываюсь. Но я не хочу винить и других, потому что виноват во всем я. Я могу лишь сказать Остину и его товарищам: большое спасибо вам за науку, — рано или поздно, но такой оплеухи я заслуживал. Дураков бьют и в японском парламенте, как говорит Лешка.

Сегодня утром я разговаривал с Полисским и Светланой. Мне не в чем винить Виктора Михайловича, Он не знает, что делает теперь, и в этом, думается, Ваша вина. Вы давно должны были сказать человеку: оставляете его на третий год или нет. Вы держите его в напряжении, с которым трудно справиться одному, — друзья не могут помочь в таком. В том, что он поступил так, как поступил, виноват я, а не он. Если бы я не вел себя дураком, он не смог бы стать неблагородным.

Не виновен ни в чем Остин. Он хорошей товарищ, порядочный человек.

Не виноваты ни в чем и ребята из бригады Остина, тем более девушки. Они даже не догадывались о том, что происходило у Полисского в комнате. Была вечеринка, ребята и девушки дурачились, веселились — и ничего более.

О Лешке мне не хотелось бы упоминать здесь. Но коль уж упомянуто, то пусть будет и сказано: если б не он, было бы хуже того, что было. Лешка замечательный человек. Вы и в шахте видели, что он может и как.

Во всем, что было вчера, виновен лишь я. Ничего худого не было бы, если б я с самого начала не повел себя, как дурак.

К объяснению прилагаю свое заявление.

Если Вы считаете возможным мое дальнейшее пребывание на Груманте, прошу Вас направить меня в бригаду навальщиков Андрея Остина рядовым рабочим.

Хочу объяснить, почему я обращаюсь к Вам с такой просьбой. Я лишь закончил горный институт и, кроме студенческой практики, не имею другого опыта работы в шахте. Не знаю, как сложится моя жизнь в дальнейшем, но знаю определенно: горное дело — мое призвание; шахта для меня — не станция пересадки, а рабочий станок. Я твердо убежден в том, что настоящим горным инженером может стать лишь человек, который хорошо знает и лопату навальщика, и бурильный молоток проходчика, врубовку — все, чем добывается уголь; знает рабочего-шахтера, чувствует себя рабочим-шахтером, на какой бы инженерской должности он ни был. Я хочу быть уважающим себя инженером, — мне инженером работать не год, не два, а всю жизнь; разрешите мне свою шахтерскую жизнь начать «от печки». Я буду благодарен Вам, Константин Петрович, если Вы не откажете в моей просьбе».

Батурин молчал. Сидел за столом, круто выгнув могучую шею, положив тяжелые руки на подлокотники широкого, жесткого кресла. На его красивом лице, в межбровье привычно обозначилась двойная складка; задумчивый взгляд остановившихся глаз был устремлен на листки «Объяснительной записки» Афанасьева, исписанные косым, беглым почерком; окурок, зажатый в коротких пальцах, дымился, дотлевая. Батурин смотрел на густо исписанные страницы, но, было видно, не видел их, — его взгляд был обращен к мыслям — витал далеко где-то… за пределами кабинета, возможно, на Большой земле, возможно, в годах, когда он сам был таким, как парни, дожидавшиеся его суда… Молчал. Лицо делалось угрюмым, холодным.