Выбрать главу

Вдоль каньона я подошел к скалам, отвесно спадающим с четырехсотметровой высоты к берегу фиорда. В пропасти, в скалах гудел ветер, превращая поземку в белую муть. Цезаря не было видно. Я не отыскал и его следов. Мне сделалось жутко: неужели эта собака настолько взволновала мое воображение, что я начинаю бредить ею наяву?.. Или у Цезаря крылья?.. Или он прыгнул в пропасть?.. Или он прячется где-то рядом, так, что я не вижу, — готовится прыгнуть на меня?.. Я сорвал из-за спины ружье и зарядил жаканами. Цезаря не было.

Уже в поселке я убедил себя в том, что мне померещился Цезарь. Я никому не сказал о том, что приключилось со мной на Зеленой. Не признался и Лешке. Да и трудно было найти человека, который поверил бы мне, не посчитав меня ненормальным. А скоро я перестал думать об этом, вспоминать.

Меня по-прежнему теребили «старые раны»: зачем Цезарь бегал к норвежцам… туда, где на каждом шагу подстерегала опасность?..

Это случилось весной. С круто падающих склонов и скал уже сошел снег. Я решил сходить на Чертову тропу: мне так и не довелось побывать в знаменитых на Груманте скалах. Любопытно все еще было узнать: чем подействовала на Кузькина Чертова тропа так, что раньше он во сне мечтал сделаться охотником, а после нее отказался от собственных сапог, авоськи, возненавидел рассказы об охотничьих приключениях?

Собрался я однажды, пошел. На Большом камне передохнул, перекусил, хлебнул для храбрости коньяка. Теперь у меня не было тщеславия: вот, дескать, Афанасьев… и на Чертовой тропе побывал, — мною руководило лишь любопытство. Ружье я повесил за спину, чтоб не мешало, привязал кошки к ногам, полез.

На середине высоты я понял, почему Кузькин стал называть всех охотников лгунами, почему он всю ночь смотрел на свои руки — «руки хирурга… руки, принадлежащие людям», губить которые он не имел права, как единственный хирург на руднике, почему он не мог уснуть до тех пор, пока не избавился от тулки.

Куропатки встречались едва не на каждом шагу, их можно было настрелять много, но я не брался за ружье. Я и не думал о том, чтоб стрелять. Я думал лишь о том, как бы не сорваться, как смахнуть пот, заливающий глаза.

В скалы Чертовой тропы выходят пласты глинистого сланца горизонтально, с уклоном к ущелью. Оголенный естественными разрезами, глинистый сланец на острове быстро выветривается, превращается в слоенку; каждый слой раздроблен на мелкие камешки. Здесь же, на Чертовой тропе, сила выветривания действовала на глинистый сланец особенно разрушительно. Куда ни ступишь, за что ни возьмешься — все сыплется, течет, как ручей. Уступы, карнизы, образовавшиеся на выходах пластов песчаника, расщелины завалены мелкой щебенкой. Стоять, не придерживаясь руками, невозможно. Напротив, больше приходилось работать руками: упираться ногами почти нельзя — все сыплется. А высота уж метров сто, крутизна отвесная; подыматься еще столько же, спускаться — и нечего думать: не разглядеть, куда ставить ногу.

Едва не через каждый метр я давал себе клятву: если — тьфу! тьфу! тьфу! — сумею выбраться, никогда не полезу в скалы — не только на острове, но и на Большой земле, — и никогда даже в мыслях не буду подсмеиваться над Кузькиным.

Руки и ноги дрожали от нервного напряжения и усталости, холодный пот заливал глаза. Если я не сбросил фуфайку, не бросил ружье, то лишь потому, что помнил о Кузькине — готов был разбиться, но не покрыть себя позором труса. Кожаные перчатки изодрались, но я не бросил и их; в них было легче цепляться за камни, нежели голыми руками.

Казалось, я до конца жизни не доберусь до вершины, никогда не увижу ровного места, где можно упасть, не думать о том, что земля течет, осыпается. Двести метров сползающей высоты дались мне труднее, чем если бы я одним махом прошел пятьдесят километров по Барабинской степи в поисках журавлиных сёжек.

На плато я не вышел, а выполз. У меня не было сил встать на ноги. Я не мог поднять рук, чтобы снять ружье, бросить в сторону: оно мешало. Я лишь немножко отполз от края расщелины, по которой поднялся, и плюхнулся, прижался щекой к холодному крошеву колючих камешков, перемешанных со снегом.

И все же я встал — подхватился мгновенно… Передо мной, рыча и принюхиваясь, стоял Цезарь; грива и шерсть на спине вздыблены, лапы подогнуты, — он мог в любую следующую секунду прыгнуть на меня. Хвост был струной, черные, серые ноздри шевелились, единственный желтый глаз светился зеленоватыми искорками. Да… у него был один глаз; левый был закрыт, из него сочился гной.