— Во всем этом городе есть одна лишь живая душа, и та слепа. Это Уссиа! — Ты знаешь Уссию? Он мертвый человек, ленивый, вялый, злой; жизнь его исковеркала, сожгла. Но под пеплом в нем тлеет одно чувство; оно мерцает, светит, оно может вспыхнуть ярким пламенем, Уссиа умеет ненавидеть. А вы, разве вы все способны хоть на какое нибудь чувство? Вы умеете лишь пресмыкаться и униженно улыбаться!
— Знаешь, кого он ненавидит?
— Он ненавидит их, вон там на горе, он ненавидит их всех, вплоть до неродившихся; он радуется, когда кто нибудь из них умирает и когда их колокола завывают, как собаки, которых бьют. Он ненавидит вас — он даже не обращает внимания на ваши страдания, — он ненавидит меня... О! он с восторгом стер бы меня с лица земли! Но больше всех он ненавидит Мессию!
— Как ты думаешь, почему он ненавидит его?
— Он ненавидит Миссию за то, что он усыпил вас одним звуком своего имени, и никакие трубы не могут уж больше разбудить вас. Он ненавидит его за то, что вечером, когда небо окрашивается пурпуром заката, в наших сердцах вспыхивает радостная надежда, мы ждем его, а он все таки не приходит. Нас все больше и больше втаптывают в грязь, молодые сердца превращаются в комки мяса — все это повторяется из году в год столько же раз, сколько раз поспевает жатва. „Пусть он теперь придет, говорит Уссиа, пусть он придет, этот ничтожный, жалкий старик. „Пусть он придет и попробует собрать свой народ“! Уссиа хочет дожить до той минуты, когда можно будет встретить его лицом к лицу и сказать: „Осанна сыну Давидову, князю справедливости и победы! Радуйтесь, добрые люди, и прославляйте Господа! Но не топайте ногами о землю, берегитесь разбудить мертвецов! Вот что говорит Уссиа, вот о чем он думает; но только мне одному поведал он свои сокровенные мысли, меня одного счел он достойным этого... О! Уссиа ужасен!
Он посмотрел на Рахиль, ожидая прочесть на ее лице выражение ужаса, но она стояла, все так же тихо улыбаясь. Все его слова не трогали ее, потому что воздух вокруг был напоен радостью.
Тогда насмешка сошла с его лица, голос перестал бичевать и сделался похожим на эхо какого-то глубокого внутреннего голоса.
„Уссиа слеп, он ничего не понимает“.
Придет время — никто не будет спрашивать, долго ли это продолжалось. Всем будет казаться, что они всегда так жили. Тогда никто не будет сравнивать: все преклонят колена и сложат руки для молитвы. Что может устоять против чуда? Разве может быть холод там, где пылает огонь?
„Ненависть Уссии велика. Когда Мессия придет, он взглянет на Уссию, охваченного жгучей ненавистью, и под этим взглядом слепой Уссиа прозреет, и тогда он увидит, что в сердце его была не ненависть, а любовь, и его наполнит чувство ликующей радости.
— Ты слышишь, Рахиль, как тишина затаила дыхание и притаилась? Ты чувствуешь, до чего мы близки к свободе?
В каком-то экстазе он закинул голову назад; на его полураскрытых губах играла улыбка, белые зубы сверкали.
Рахили казалось, что в воздухе вокруг нее реют белые крылья.
— Я все чувствую, — сказала она, не сознавая, не слыша своего собственного голоса. — Я чувствую счастье тишины и покоя. То будет не жизнь, а сладкий сон! То будет не покой, а несравненно большее. Времени не будет, лишь издалека будет доноситься эхо падения его капель.
Менахем выслушал Рахиль и вопросительно посмотрел на нее
— Как странно ты говоришь, Рахиль. Твои речи навевают прохладу и свежесть, как легкий ветерок. Не обманываешься ли ты?
Вдруг он с досадой встряхнут головой.
— Я отнесся серьезно к твоим пустым мечтам, женщина! Ты не можешь чувствовать торжества победы, Рахиль! Твое видение бесцветно, оно не окрашено в пурпур. Голос того, кто придет, могуч, а ты слаба. Я не для тебя говорил все это!
Менахем пошел дальше, но его слова не нарушили душевного покоя Рахили. Ей только казалось, что счастье ее померкло, и она почувствовала смертельную усталость. Его видения влекли ее к себе, но она наталкивалась на ее подозрение; она углублялась в его мир, томилась и вместе с тем боялась того, что он должен был дать им всем.
Настал следующий день.
После богослужения все собрались у раввина, чтобы обсудить отказ Хискии, назначить кого-нибудь другого вместо него и обменяться мнениями относительно того брожения, которое вызвал незнакомец.
И вот все пошли к раввину, наводнили комнаты, коридор; кто-то откинул занавес, чтобы было больше места. Собрались женщины, старики, мужчины; народ стоял на лестнице, на дворе, на улице; даже соседние переулки кишели народом.
В этот вечер все сняли свои черные плащи с позорным клеймом, потому что собирались праздновать победу, и никто не должен был чувствовать себя рабом. Вся комната пестрела разноцветными тканями — зеленого, синего, желтого цвета, но над всем царил красный; на плечах и головах он казался светлым, горел ярким пламенем, в тени он смягчался, а в темных углах сгущался и напоминал комки запекшейся крови.