Таким образом, все было подготовлено к отъезду Дженни; правда, поскольку ветер дул с северо-запада и, следовательно, в прямо противоположном направлении, отплытие перенесли недели на три.
Но к концу января ветер снова стал попутным, мы получили уведомление торгового дома Беринга о том, что судно готово к отплытию, и я сам сопровождал Дженни до Милфорда.
Казалось, ждали только нашего прибытия, чтобы поднять якорь. Едва я успел поцеловать Дженни и подать ей руку, помогая взойти по трапу на борт, как судно отчалило, величаво рассекая воды в бухте Святой Анны, и через час исчезло из виду за мысом, протянувшимся в море в сторону острова Стокхем.
И пока я мог видеть фигурку Дженни, а она — меня, мы не двигались с места — она на корме судна, а я — на берегу, обмениваясь прощальными жестами, она — при помощи носового платка, а я — при помощи шляпы.
Наконец, расстояние стерло очертания предметов; и все же, настолько долго, насколько мой взгляд различал вдали судно, я стоял на одном и том же месте.
Я понимал, что Дженни уже не может меня видеть, так же как я не видел ее, но я понимал и то, что она не сводила взгляда с того места, где в последний раз видела меня, и я думал, что это будет своего рода измена нашей взаимной любви, если я покину берег прежде чем судно совсем исчезнет из виду.
Когда я уже не различал на горизонте ничего, кроме неба и моря, я надел на голову шляпу и, вздохнув, зашагал по дороге к Уэстону.
Человек — странное существо, дорогой мой Петрус! Я обожаю Дженни; я не разлучался с нею ни на час, если не считать ночи, проведенной в Ноттингемской тюрьме, — ночи, показавшейся мне бесконечной, и, однако, этот вздох, который Вы без моего объяснения могли бы счесть вздохом печали, был вздохом облегчения.
Отсутствие Дженни обещало предоставить мне больше свободы для моих разысканий относительно дамы в сером, и, должен Вам признаться, дорогой мой Петрус, эта дама в сером заняла большое место в моей жизни, на которую, очень боюсь, хотя и не знаю почему, она оказала какое-то страшное влияние.
Что касается Дженни, то она, расставаясь со мной с искренним сожалением, похоже, таила в глубине своего сердца чувство, подобное моему. Вероятно, она спешила повидаться с матерью, чтобы доверить ей какую-то тайну, еще скрываемую от меня.
Весь погруженный в свои мысли, я вернулся в Уэстон.
В сотне шагов от первых его домов я встретил каменщика, замуровавшего дверь комнаты дамы в сером. Я попросил его то ли в третий, то ли в четвертый раз описать от начала до конца, как все это происходило.
Выслушав каменщика, я только покачал головой.
— Если это настоящее привидение, — сказал я ему, — если это подлинный призрак, для него ничего не значит ваша кирпичная стенка: точно так же как дама в сером проходила через запертую дверь, от которой ни у кого не было ключа, она пройдет и сквозь вашу стенку!
— Э, нет, — возразил каменщик, — я ей приготовил фокус, которого она никак не ожидала.
— Что за фокус?
— Я попросил пастора из Нолтона освятить воду, на которой я замесил известковый раствор, скрепляющий кирпичи…
И каменщик удалился, победительно вскинув голову, что говорило мне о его глубокой уверенности в действенности предпринятой им уловки.
Быть может, и вправду, мой друг, вера этого малообразованного человека заперла эту неприкаянную душу в ее могиле столь же надежно, как и крест, водруженный на могиле преподобным доктором Альбертом Матрониусом, магистром богословия.
Так или иначе, я остался один в пасторском доме, чего мне давно уже хотелось, хотя я и сам себе не признавался в этом желании; теперь я собирался беспрепятственно пуститься во всевозможные исследования, какие только придут мне на ум.
Однако, должен сказать, одиночество пришло ко мне в сопровождении страха. Одиночество неприятно человеку, и, если оно ему нравится, это означает, что он душевно болен или что сердце его пребывает в печали.
И особенно ужасно одиночество для человека, если его осаждают такие мрачные и загадочные вопросы, с которыми ничего не могут поделать ни здравый смысл, ни наука, ни человеческий разум.
Им приходится противостоять одной из тех неведомых сверхчеловеческих опасностей, которые множатся во мраке, и особенно в этом случае одиночество увеличивает вдвое фантастические размеры подобной опасности.
В таких обстоятельствах любое живое существо рядом становится поддержкой, будь это женщина, ребенок или собака; ведь сила призывает себе на помощь могущество значительно более действенное, чем она сама, — благочестие женщины, невинность ребенка или инстинкт животного.
Я же остался один, совершенно один; даже Фидель отправился в путь вместе с хозяйкой.
Так что мне не оставалось ничего иного, как черпать силы только в себе самом, находить поддержку только в собственном мужестве.
В конце концов, у меня нет большой уверенности в этом мужестве, о котором я говорю Вам, дорогой мой Петрус; мне никогда не представлялось случая всерьез проверить, храбрец я или трус. Вот это я и узнал бы перед лицом опасности, которую ищу, если только опасность не станет убегать от меня,
Только один-единственный раз в моей жизни я почувствовал, как в моей душе взревела негодующая ярость и презрительная ненависть; это случилось в тот день, когда г-н Стифф поднял руку на Дженни, чтобы учинить над ней насилие, а я вошел в комнату, услышав крик моей жены.
Но то была опасность обычная, бытовая, знакомая, если позволительно так сказать, одна из тех опасностей, какие встречаются в жизни на каждом шагу и перед которыми храброму человеку отступать нельзя.
Для того чтобы мужественно сразиться с такой опасностью, я имел в себе самом и в своем распоряжении все права гражданина, человека и супруга.
Любой, кого позвала бы на помощь женщина, которой что-то угрожало, поступил бы так же, как и я.
Но ничего подобного не было у меня сейчас, когда я собирался идти на поиски опасности, а я определенно решился на это.
То, что меня толкало на поиски этой опасности, было не чувством долга, а простым любопытством; если бы я ее встретил, будь то днем или ночью, я мог бы обратиться за помощью только к Господу Богу, ведь только Бог в небесных латах веры мог бы помочь мне одержать победу над призраком.
Итогом всех этих раздумий стало то, что, когда я возвратился домой и оказался один в этом старом разрушающемся пасторском доме, наедине с этим жутким преданием, ко мне пришло понимание того, что присутствия Дженни, сколь бы хрупким ни было это бедное создание, до сих пор хватало для того, чтобы разгонять дурные мысли.
Я испытывал чувство стойкого любопытства, но вместе с тем и неодолимого страха.
Поэтому в этот вечер я решил ничего не предпринимать, и, если не считать отсутствия Дженни, провести вечернее время точно так же, как проводил его накануне и в предыдущие дни, то есть читать или писать.
Правда, поскольку я весьма запаздывал с записями для Вас, дорогой мой Петрус, я отважился приняться за вторую часть моей хроники и решил ради этого лечь спать только после того, как составлю для Вас мой сегодняшний отчет.
Что я и предпринял; должен признаться: поскольку этот отчет относился к периоду моего приезда в Уэстон и первых моих разысканий относительно дамы в сером и поскольку в эти первые разыскания были включены два рассказа о появлениях призрака — о первом, перед соседкой, чтобы возвестить о рождении двух близнецов Бентерсов, и о втором — перед рудокопом, чтобы возвестить об убийстве Джона его братом Кларенсом, — мне следовало бороться со слабостью нашей бедной человеческой натуры, и я мог в первую же ночь узнать меру собственного мужества.
Не знаю, мой друг, возросло ли оно, что все же вероятно, но я знаю: в эту ночь оно было подвергнуто ужасному испытанию, и если мое мужество не совсем угасло, так это лишь благодаря тому, что случай или, точнее говоря, Провидение, не дало мне возможности испытать себя в борьбе.
Все шло хорошо до первого рассказа, но, когда в этом сумрачном одиночестве, в котором я чувствовал себя потерянным, в этом просторном зале, где лампа освещала только небольшой круг, все остальное оставляя в темноте, мне нужно было начать фантастическое повествование, мой лоб покрывался потом, а рука моя дрожала.
Казалось, сама тишина таила в себе угрозу.
Тем не менее я решил преодолеть этот первый приступ страха; я посмотрел направо, посмотрел налево, оглянулся назад.
Вокруг меня пространство огромной комнаты терялось в тревожной темноте. Мой разум ясно говорил мне: бояться нечего; но что может разум
противопоставить таким страхам, какие овладели мною?
Я был весь погружен в атмосферу оцепенения и тайной дрожи.
Все-таки я превозмог себя и стал писать.
Но, когда я писал, капли пота текли по лбу, а мои взмокшие пальцы оставляли влажный след на бумаге.
Я закончил мое первое повествование — о том, что приключилось с соседкой.
Но в ту минуту, когда я приступил ко второму рассказу — о рудокопе — и когда моя дрожащая рука уже вывела первые буквы, лампа замигала и, казалось, что она вот-вот погаснет.
Тщетно пытался я оживить ее огонь, вытягивая фитиль повыше при помощи перочинного ножа, — масло иссякло, и лампа гореть уже больше не могла.
Я не знал, где найти другую лампу или свечу; впрочем, я все равно не отважился бы на поиски при слабом свете умирающего огонька.
Я непроизвольно встал и схватил лампу; я держал ее, крепко стискивая в руке; потрескивание, возвещавшее агонию огонька, все усиливалось по мере того, как слабел его свет.
Наконец, огонек вспыхнул столь же ярко, сколь и мгновенно; за секунду, которую длилось это свечение, мои глаза успели осмотреть все предметы, находившиеся в комнате, — мебель, утварь, картины; все эти предметы, показалось мне, были полны жизни и движения.
Затем лампа погасла, и я очутился в полнейшей темноте.
О, признаюсь Вам, дорогой мой Петрус, что в это мгновение вместе со светом меня словно покинула жизнь; и на миг, когда холодный пот заструился по лбу, а между плеч пробежала дрожь, я едва не потерял сознание.