— За дело! А через два часа я вернусь к вам сообщить, что обед подан.
— Что же, идите!
Мой хозяин вышел.
Нужно быть справедливым даже по отношению к самому себе; так что воздам себе справедливость, сказав, что я начал с попытки читать оригиналы писем, однако должен добавить, что, дойдя до середины первого из них, я оставил этот труд и стал попросту читать перевод.
Через два часа, минута в минуту, хозяин вернулся.
Его шагов я не услышал, так как стоял у окна с подзорной трубой в руке.
Он дотронулся до моего плеча, и я обернулся.
— Что, — спросил он меня, — вы уже не читаете?
— Нет, я ищу дом господина Смита.
— И как, нашли?
— Думаю, да… Только я напрасно смотрю в это очаровательное окошко, которое освещает девичью комнату пасторской дочери: нет там ни щегла в клетке, ни прекрасной девушки в соломенной шляпе, наполовину скрывающей в тени ее чарующее личико и пряди золотистых волос. Просторные кровати, сохнущее белье, раскачивающаяся рубашка с натянутыми рукавами и раздутая ветром, — вот и все.
— Ах, дорогой мой гость, мне кажется, что вы слишком многого хотите! Прекрасная Дженни разделила общую участь: она присоединилась к добрым господину и госпоже Смит на сельском кладбище, которое она так трогательно живописала своему мужу.
— Черт возьми, я ведь как раз хотел спросить у вас вот что: почему, коль скоро вы расположены к переводу, вы не перевели поэзию Грея наряду с прозой господина Бемрода.
— Потому что поэзия это дело поэзии.
— Простите, дорогой мой хозяин, я понимаю вас толи слишком хорошо, то ли не вполне.
— Я хочу сказать: чтобы переводить поэта, нужно самому быть поэтом.
— Спорю, что вы поэт!
— Другими словами, сочиняю стихи.
— Полноте!
— Да кто же не сочиняет стихов?!
— И спорю, что вы переведи "Сельское кладбище" Грея, как и все остальное?
— Гм!
— Итак, я жду "Сельское кладбище", мой дорогой хозяин.
— Вам известно лучше, чем кому бы то ни было, что некоторые произведения должно читать в определенном месте и в определенное время.
— Согласен с вами.
— Так вот, сегодня вечером, когда стемнеет, вы пойдете на прогулку по кладбищу и там, при умирающем свете дня, перед этими бедными могилами, поэтом которых стал Грей, вы прочтете мой перевод.
— О, да вы настоящий театральный постановщик!
— А теперь вдвиньте тубусы вашей подзорной трубы и пойдемте обедать!
— Охотно, поскольку я умираю от голода.
— Не говорите об этом так громко, вы можете напугать хозяйку дома… Кстати, на каком месте вы остановились?
— На моменте отъезда супругов.
— В тюрьму?
— Нет, в уэстонский приход в Уэльсе.
— Как вы находите прочитанное?
— Превосходно, черт побери: ведь был уговор, что я поставлю под этим свою подпись!
— Но предположим, что вы этого не сделаете.
— Прежде всего я сказал бы, что когда-то прочел роман Августа Лафонтена, который начинается точно так же.
— Август Лафонтен приезжал в Англию в конце прошлого века; кто вам сказал, что он не был знаком с добрым господином Бемродом?.. Какие еще у вас критические замечания?
— Так вот! Мне кажется, это нескончаемое повествование о его жизни звучит в устах господина Бемрода несколько монотонно.
— Я же, наоборот, подумал бы о том, что есть кое-что новое в этом исследовании самого себя, предпринятое совестливым человеком, который уступает своим слабостям, но при этом сознает их, который последовательно анализирует все свои чувства, пока не докапывается до гранитного слоя; и это ново особенно для вас, писателя, пренебрегающего психологическим анализом…
— Согласен!
— … для вас, подменяющего подлинное течение жизни игрой случая и воображения…
— Браво!
— … для вас, обладающего в большей мере живостью, вдохновением и многословием, нежели философичностью.
— Благодарю вас, мой хозяин!
— Разве вы не согласны с тем, что мои слова — сущая правда?
— Истинная правда… Но вы ведь знаете пословицу: "Не всякую истину стоит говорить".
— Полноте!.. Начинающему писателю — да… но вам!..
— По отношению ко мне эта пословица верна ничуть не меньше… Возьмем к примеру…
— Что?
— Что, если бы доктор Петрус…
— Ну-ну, если бы доктор Петрус…
— … время от времени отвечал господину Бемроду…
— Боюсь, мы застряли бы в условном наклонении!
— Почему же так?
— В этом не было бы и тени правдоподобия.
— А что же такого неправдоподобного в том, чтобы отвечать на письма человека, который вам пишет?
— Дорогой мой господин Дюма, вы плохо изучили характер доктора Петруса.
— Вот как!
— Вы еще не писали об ученом, занятом решением таких важных проблем, над которыми работал он, ведь иначе…
— Что — иначе?
— Вы бы догадались, почему он не отвечал.
— Так почему же он не отвечал?
— Дорогой господин Дюма, сообщаю вам следующее: дело в том, что в тысяча восемьсот двадцать четвертом году, когда почтенный доктор Петрус Барлоу умер в Кембридже в возрасте ста лет без одной недели, на его письменном столе, где только он собственноручно наводил порядок в течение последних шестидесяти лет, нашли огромную пачку писем с такой надписью: "Прочесть, когда у меня будет время".
Пачку вскрыли: она содержала полсотни запечатанных писем.
— И что же?
— А то, что это оказались письма пастора Бемрода.
— Как, те письма, в которых достойный человек взял на себя столь нелегкий труд живописать себя самого в самых тонких уловках своей гордыни, в самых потаенных уголках своего сердца?!..
— Доктор Петрус Барлоу рассортировал их самым тщательным образом, на каждом письме проставил его дату с тем, чтобы прочесть их, когда появится время.
— И умер он в возрасте ста лет без одной недели?
— Так и не найдя времени их прочесть, дорогой господин Дюма… Такова истина. Вот вы в вашем романе могли бы заставить его прочесть письма друга; вы ни за что не захотели бы, чтобы труды человека, изучавшего себя, пропали бы для того, по просьбе которого эти труды и были предприняты, и вы оказались бы далеки от истины!
— Таким образом, радости, огорчения, триумфы, разочарования, мечтания этого бедного господина Бемрода?..
— Я единственный на свете, кому они стали известны! Из Кембриджа пачку писем отослали обратно в Ашборн; она попала в руки моему отцу, который занимался ими не больше, чем доктор Петрус; наконец, из рук моего отца письма перешли в мои руки… А я — это уже другое дело: я развязал пачку, прочел письма, перевел их и порадовался Господнему провидению, которое, не позволив доброму господину Бемроду сочинить ни одного из задуманных им трудов, вынудило его, хотя он об этом и не думал, написать то, что стоит куда большего, чем любое из сочинений, о которых он мечтал, и это потому, что, творя это произведение, он и не подозревал, будто создает его.
— Дорогой мой хозяин, — сказал я, — это-то и оказалось для меня решающим; я безусловно считаю историю достойного пастора весьма интересной; я принимаю на себя ответственность за нее, беру ее и ставлю под ней свое имя… Пойдемте обедать!
Мы спустились в столовую.
Дети уже сидели за маленьким столиком; три прибора ждали нас на большом столе.
Заняв свои места, мы воздали должное обеду, приготовленному г-жой Ренье.
Во время еды меня занимала лишь одна мысль: намерение, как только будет покончено с десертом, пойти в Уэрксуэрт, обойти дом г-на Смита, если не будет возможности осмотреть его изнутри, и через луга возвратиться в Ашборн.
Если не считать некоторой невежливости, мне легко было доставить себе такое удовольствие: спросить после обеда, могу ли я располагать собой и без промедления отправиться в Уэрксуэрт.
Но я пообещал себе, что пойду туда один.
Я ни за что не хотел бы проделать этот путь ни с кем на свете, даже с одним из преемников г-на Бемрода.