— Пять минут! — кинула она и брезгливо поморщилась, маневрируя, между косяком и меховой оторочкой на одежде дикаря. Яшка испуганно заулыбался и закивал. Она выплыла прочь.
Я долго смотрел на съёжившегося Яшку, а потом почему-то спросил:
— Яшка, а из какого ты роду-племени?
Яшкина осанка внезапно обрела горделивые черты. Он прижал сжатый кулак к груди и изрёк:
— Я ня!
Чёртова дыра! Я был на грани истерики, чего со мной раньше никогда не случалось. Даже в детстве. Женский голос, тянущийся кедровой смолой из громкоговорителя, за двое суток я успел люто возненавидеть. Попадись мне эта сонная фифа, разорвал бы на мелкие кусочки-тряпочки! Не сомневаюсь, каждая из тряпочек продолжала бы бубнить своё: «Товарищи пассажиры, в связи с неблагоприятными метеоусловиями рейс Алыкель-Красноярск…».
Как я упирался! Причин изобрёл массу: строил перед редактором наикислейшие мины в связи с безвременной кончиной несуществующей тётушки, сказывался больным, ссылался на аврал — только бы эта командировка меня миновала. Но участь молодых сотрудников всем известна. У них не может быть ни семейных обстоятельств, ни неотложных заданий, да они, чёрт подери, даже заболеть не вправе! Так что, как я ни вертелся, хмурый Норильск меня всё же настиг. Накрыл беспросветной дерюгой вьюг, заковал в морозные кандалы, поймал в безжалостный капкан тусклого и дремотного аэропортишки.
Если через час я не выберусь отсюда, всё пропало. Завтра, кровь из носу, надо быть в Москве! Даже если мне придётся вручную крутить пропеллер развалюхи-самолёта! Или что там ему надо крутить? Да хоть уголь в топку кидать, всё едино! От завтрашнего интервью зависит моя журналистская будущность. Месяц я готовил почву, кланялся снисходительным чиновникам, заискивал перед главредом, конкурировал с ушлыми коллегами и даже немного интриговал. Всё ради коротенького эксклюзива со «звездой» международного политического Олимпа. Завтра вечером «звезда» снизойдёт на московскую землю, а я рискую отслеживать визит, воровато прислушиваясь к сипению старого транзистора, обшарпанные рукоятки которого перебирал погружённый в транс бесконечного ожидания сосед. Давай же, миленькая, давай, объяви посадку! Господи, я брошу курить, займусь по утрам бегом, если Ты…
— Уважаемые, пассажиры, в связи с неблагоприятными метеоусловиями…
Я осел на жёсткое сидение (при звуках её голоса, оказывается, вскочил), стащил с головы заботливо одолженную приятелем пыжиковую шапку и уткнулся в неё лицом. За окнами безысходно выла пурга, равнодушная к чаяниям людей, безбрежная.
— Эй, паря, худо что ль? — Я поднял глаза. Высокий старик в огромной волчьей ушанке тряс меня за плечо. — Надо чего?
— Нормально… — обречённо отмахнулся я. Перед глазами муть. Третьи сутки в напряжённом ожидании, мольбах, проклятиях. Я был измотан.
— Не успеваешь? — Дед усмехнулся и снял с головы своё меховое нагромождение. Выяснилось, что до стариковских лет ему далековато, чуть перевалило за пятьдесят. Был он чудовищно худ, но жилист. Кожа на лице — мятый пергамент. Я кивнул. Мужик шмякнул прямо на пол потёртый рюкзак и уселся на него. — Погодка шумит, — заметил он и почему-то улыбнулся. — В Красноярск?
— А куда ж? — во мне закипала ярость. Не столько на невозмутимого, как строганина, мужика, сколько… на весь свет, включая его проклятые метеоусловия.
— Неместный, небось? — Непрошенный собеседник скептически оглядел мою куртку на искусственном меху.
— Из Москвы.
— А-а-а… Как занесло-то?
— В командировке был.
— М-да. — Мужик помолчал, его глаза подёрнулись плёнкой, как у засыпающей птицы. — В Москве скоро весна…
— А вы здешний? Часто тут такое? — Я огляделся вокруг.
На деревянных лавках расположились мои товарищи по несчастью. Кто-то чистил варёное яйцо, кто-то читал, а кто-то спал, подсунув под голову сумку или чемодан. На лицах несмываемая печать покорности всесильному Северу. Это языческое божество приговор выносило один на всех. Без права на апелляцию. Складывалось впечатление, что сидеть сутками в крошечном бараке Алыкельского аэровокзала было для окружавших меня людей в порядке вещей.
— Заполярье, — мужик пожал плечом. — Может и неделю вьюжить.
— Как тут жить-то можно?! — Из меня селевым потоком выплеснулась горечь, гнев, безысходность и ещё бог весть что, от чего защипало в глазах и носу.
— Замёрз, поди? Куртёшка-то… — Мужик снова ухмыльнулся, точно я был малым ребёнком, пытавшимся сдвинуть гранитную глыбу.
— Есть немного.
Нарекания на свою модную по московским меркам куртку я слышал тут не первый раз. Это раздражало. Не в тулупе же ходить столичному журналисту. Тем более, по всем профессиональным надобностям меня развозили на горкомовской машине. Прессу здесь уважали. Но трое суток в похожем на сарай аэропорту заставили меня внутренне признать правоту местного населения. Сейчас я с удовольствием променял бы стильную шмотку на невзрачный и тяжёлый овчинный тулуп.
— Пошли-ка в буфет, погреемся.
После первых пятидесяти грамм по телу стала разливаться нега. Этакая тёплая ванна, только изнутри. Язык развязался, захотелось сочувствия.
— По гроб жизни этот ваш Алыкель не забуду! Встречу важную пропустил, — пожаловался я.— Месяц пороги обивал, насилу договорился, а тут…
— Знать, не такая и нужная тебе эта встреча. — Vis-a-vis не проявил к моей теме никакого интереса. Накатил ещё по пятьдесят. — Как звать-то?
— Борис, — буркнул я обиженно.
— А я Палыч. Давай, Борис, за знакомство!
В бутылке плескалось уже на донышке. Меня несло.
— Знаешь, Палыч, о чём мечтаю?
— А лешак тебя разберёт, — благодушно ввернул собеседник. Я его не слушал.
— Придумали бы такую штуковину, чтобы время ускорять. Нажал кнопку и, раз, уже в Москве. Тогда и жизнь была бы без провисаний, как вот сейчас. Торчим тут, точно опята на пне. Я тебе честно скажу, подыхаю без дела.
— Ерунду порешь. Сопли у тебя ещё жидкие, чтобы понимать, какой час больше даёт.
— Ну да, — я ехидно прищурился — сидеть в этом волчьем логове, водку жрать и на буфетчицу пялиться — апогей моей судьбы.
Палыч стрельнул мне в зрачки иглой взгляда. Махнул из мутного гранёного стакана остатки потеплевшей водки. Крякнул. Я нетерпеливо ждал ответа на свою подковырку. Размеренность северянина выводила, как и всё это царство смиренного сплина. Но Палыч упорно молчал, разглядывая край сероватой тарелки с сиротской общепитовской котлетой. Когда я уже отчаялся услышать достойную отповедь, он вдруг спросил.
— Ты когда-нибудь помирал?
Я едва не уронил погнутую алюминиевую вилку на поцарапанный столик.
— Мне тридцатника нет!