— Нойон, — повторил Поль Диарен. — Это имя?
Хозяин подтвердил.
— Что оно означает?
— На бурятском и монгольском языках — начальник, господин. Он у меня вожак! Я вам лучшую в деревне собаку привел, почти чистого волка. У него и отец, и дед из леса были. Собачьего мало чего осталось, только вот хвост…
Ну это мелочь. Сколько я волков в кино видел, кроме документальных фильмов, конечно, у всех хвост вверх задран. Оно и понятно. Какой дурак-режиссер станет настоящих волков снимать? В кадре всегда собаки.
Московскую стаю запустили в зимовье освоиться, привыкнуть к иркутскому актеру, усаженному на чурку у раскаленной печки. Подбрасывать дров не велели, печь должна была погаснуть, и уже главный герой первым делом ее растопит, после того, конечно, как разберется с псевдоволками канадского происхождения с московской пропиской.
Собаки к буряту привыкли быстро. Седой вожак пометил чурку под ним, слегка забрызгав дорогостоящий кожаный прикид. Актер не прореагировал, не до того. Он вдохновенно исполнял роль трупа. В него еще в театральном училище вдолбили, что искусство требует жертв. Он был готов на любые жертвы. Дурак.
Наконец собак вывели, дверь распахнули.
Бурят замер с закрытыми глазами в позе сидячего мертвеца.
Режиссер крикнул: «Мотор!»
Оператор запустил камеру.
Хозяин позвал своих собак, и они побежали на его зов. Обежали вокруг дома. Он же оставался снаружи.
Стоп!
Хозяина переместили в мертвый угол зимовья, и все прошло, как было задумано.
Высоко задрав ногу, на этот раз вожак целенаправленно пометил спину актера. Тот стерпел.
Отснято.
Сделали еще три дубля, после чего объявили перекур с чаепитием.
Чаю мне не хотелось, а о бутербродах и речи быть не могло. Мутило меня от одной только мысли о еде. Что я такое съел накануне? Или прав оказался сортирный поэт, что сидел в теплом месте и горько плакал?
Григорий пошел к термосам и бутербродам, а я остановился, прикуривая, когда ко мне обратился переводчик Борис Турецкий:
— Жоан просила передать, что уезжает вместе с Карелом по делам в Иркутск, но через два-три дня вернется. — Он улыбался. — Еще просила передать вот это.
Борис протянул мне свернутый пополам лист из ученической тетрадки в клеточку. Я развернул и охренел, честное слово. Сверху латинскими буквами было написано:
«Ich libe dich!!!»
А ниже нарисовано сердечко, пронзенное стрелой, с лужицей крови, вытекшей из ранки, и следы от напомаженного красного поцелуя…
Что тут сказать? Детский сад. Но — приятно. Аж до слез, подступающих к горлу, приятно.
Я поднял голову. Турецкий тактично оставил меня наедине с запиской. Ну а Карела к Жоан я больше не ревновал. Нормальный братушка, брат-славянин. Что я на него взъелся? Это все ревность, будь она неладна. Ну я-то хорош. И серебро из царского золотого запаса ему припомнил, и адмирала Колчака, выданного иркутским Советам. Все это так, но что, одни только чехи пользовались моментом? Японцы, вон, золота поболе во много раз с Белой Армии взяли, а ни одного штыка, ни одного патрона не поставили. Большевистский лозунг: «Грабь награбленное» был в ходу на всех уровнях, от уголовной беспредельщины до императорских правительств…
Все-таки взял я чай без сахара и подошел к Григорию Сергееву, беседующему со вчерашним бригадиром в белом тулупе. Филиппом его зовут. Его только имя я и запомнил.
— Я когда «Живи и помни» прочел, — говорил рыжебородый, — подумал: новый Гоголь явился. Вещь, к романам Федора Михайловича приближающаяся. Еще одно усилие писателя, и вот он, взят уровень классика, но…
Он сам себя прервал, раскуривая русскую папиросу. А я подумал: надо же, говорит как интеллигент собачий, а вчера у него «до завтрева», «не укупишь»… Прикидывался? Работягу из себя корчил?
— Что значит твое «но», Филипп? — поинтересовался Григорий.
— Но — не случилось, так и остался в отдалении. А все почему? В политику ушел, в публицистику — и сгубил свой талант к чертовой матери.
— О ком вы? — спросил я.
— Да так, об одном писателе, — отмахнулся Григорий. — Тебе это не интересно. Это не про баб и не про выпивку.
Я чуть обиделся, но виду не подал. Я, между прочим, тоже читал кое-что. По школьной программе. Толстого «Войну и мир» — первые два тома про войну проглотил, остальные, правда, про мир, не осилил. И еще… еще… Стал вспоминать и не вспомнил. Неужто это был мой единственный прорыв в русскую классическую литературу?
Но я нашел что ответить, причем ответить честно: