Астрид не получила ни одного письма Урбана на свой ростовский адрес. Письма, наверное, пришли туда, когда ее уже не было в Ростове. Она тотчас же написала Матиасу.
«Это первое письмо, которое я от Вас получила. Очевидно, письма на ростовский адрес пропали. Я не забывала вас, Матиас, и не хочу больше скрывать, что постоянно думаю о вас».
И это было правдой. Но Урбан не получил этого письма. Оно не застало его на Кавказе.
— Фрау Ларсон? — Перед Астрид стоял пожилой санитар. Военная форма мешковато сидела на нем. Красные воспаленные глаза свидетельствовали о постоянном недосыпании. — Я передаю вам просьбу унтерштурмфюрера Панкока навестить его в нашем госпитале.
— Панкок? Он ранен?
— Если бы только ранен. Он ослеп. У него обморожены руки и ноги. Правую ногу пришлось ампутировать. Его привезли к нам слишком поздно.
— Но я… я не могу сейчас, сегодня!
— Панкок очень просил, фрау Ларсон. Грех отказать умирающему.
— Хорошо. Я приду. Где помещается ваш госпиталь?
— Не знаю, как называется улица. Это на выезде из города в сторону Мариуполя. Раньше там была русская больница.
— Я приду сегодня вечером после службы, — пообещала Астрид.
Госпиталь был переполнен. Кровати стояли в коридорах, и только узкий проход между ними позволял с трудом передвигаться. Стойкий запах карболки, йода, разлагающегося обмороженного мяса ударил ей в нос, как только она очутилась в этом коридоре. От этого запаха у нее закружилась голова. Сопровождавший ее врач, видно, заметил это.
— Вам плохо?
— Да. Мне что-то стало не по себе.
— Пройдемте отсюда. — Он завел ее в комнату старшей медицинской сестры, дал понюхать нашатырного спирта. Накапал валерьянки. Она выпила.
— Вам лучше?
— Да.
Панкок лежал в палате, где койки тоже стояли почти впритык.
— Вот сюда, фрау Ларсон. — Врач показал на угол, где лежал весь в бинтах Панкок. Там, где должна была быть правая нога, одеяло западало. На лице от бинтов были свободны только нос и рот.
В этом искалеченном невозможно было узнать высокого белокурого молодого человека, каким прежде был Панкок. Невольно щемяще дало себя знать чувство жалости, но Астрид постаралась тотчас же подавить его: зачем он пришел сюда, зачем все они пришли на русскую землю? Сколько загублено жизней?! Сколько лежит только в Петрушиной балке! А в Ростове?.. Это — женщины, старики, дети! Он не расстреливал?.. А кто стрелял по поезду, в котором она ехала в октябре сорок первого, кто гнался за ней в танке?..
— Можете присесть. — Врач пододвинул маленькую табуретку.
Ларсон не знала, как вести себя. Жалости к этому изуродованному человеку она уже не чувствовала, но не чувствовала и торжества от того, что возмездие свершилось. Уж слишком беспомощен был этот калека.
— Господин Панкок, к вам пришла фрау Ларсон. Я оставляю вас, фрау, меня ждут другие больные.
Врач ушел, а Астрид все еще сидела молча, не зная о чем говорить. И Панкок молчал. Затянувшееся молчание стало угнетающим. Наконец она услышала тихий голос Панкока.
— Это вы?
— Это я, Нолтениус.
Панкок снова замолчал. И он, видно, не знал, о чем говорить.
— Вы помните прошлый Новый год? — спросил он. — Бал. И мы танцуем… Неужели все это было?
Астрид молчала. Вдруг она услышала глухие рыдания, а точнее, не услышала, а поняла по тому, как стал кривиться его рот.
— Мне кажется, я прожил сто лет. Сто лет! — повторил Панкок. — Каждый день там, в котле, был подобен году. Вы, конечно, знаете, что я был под Сталинградом? — спросил он.
— Нет, я этого не знала.
— Мы все оттуда, — сказал раненый с перебинтованной головой, лежащий слева от Панкока. — Видения Апокалипсиса — слабая копия того, что нам пришлось пережить.
— Какая бескрайняя, какая ужасная, леденящая душу степь, — почти прошептал Панкок. — Ни одного деревца, ни одного кустика — бескрайний, безмолвный белый саван. И холод, холод!..
— Но не скажи, Нолтениус, там бывало не только холодно, но и жарко, и на земле, и в небе, — снова вмешался в разговор раненый с перебинтованной головой.
— Вы были вместе с Нолтениусом? — спросила Астрид.
— Не совсем. Он — на земле, я — в небе. Я — летчик, — пояснил раненый. — Мы возили окруженным грузы. А Нолтениус и его танки охраняли аэродром Питомник.
— А мне больше всего запомнился голод, — раздался еще один голос. — Мне казалось, что я никогда больше не смогу насытиться.
— Я вышел в рождественскую ночь — заметил третий, — и глянул на небо. Стоял жуткий мороз. И, казалось, даже звезды дрожали от холода. И мне вспомнились близкие. Отец-священник перед алтарем. Я почувствовал, что мои близкие сейчас молят бога сохранить мне жизнь, и мне стало теплее.