Политика эта, конечно, осуществлялась не сразу. И осуществилась только частично — не хватило времени. Но желание унизить, поставить «недочеловеков» на свое место — это стало проявляться сразу же. И во всем. В обращении. В манере разговаривать. Немцу ничего не стоило ударить русского. Дать пинка кованым сапогом. За что? Часто просто так, как говорят, за здорово живешь. На это он имел право, данное ему Гитлером. Это не только не осуждалось — поощрялось. Никто же не осуждает, если ты лошадь огрел вожжами или пнул непослушную собаку…
Большинство жителей города голодало с первых же дней оккупации. Никаких «карточек», продуктов не выдавалось. Расплачивались только с работающими, и то горелой пшеницей. Пшеница эта осталась невывезенной в порту. Ее подожгли, но сгорели только верхние слои. Видно, пшеница была влажновата. Давали работающим столько, чтобы не умерли с голоду.
Силой заставили гитлеровцы наших рабочих делать на разрушенном металлургическом заводе железные печки, которые они устанавливали в окопах и блиндажах Миус-фронта под Самбеком. Но рабочие делали эти печки так, что не столько тепло, сколько дым шел из них и выкуривал немцев из блиндажей на свежий воздух. Саботаж! Немцы, конечно, это быстро разгадали. Расстреляли несколько человек. «Зачинщиков». Делалось это все для устрашения. Расстрел заложников. Невиновных.
Для устрашения на Новом базаре построили виселицу. Повесили пятерых. Эту весть на Амвросиевскую принес Кнур. Мы с Юлькой побежали на базар. Зачем? Это было не любопытство, а скорее тревога, опасение: вдруг среди повешенных кто-нибудь из знакомых по школе, по комсомолу. Близко к виселице немцы никого не подпускали, но разглядеть лица можно было. Никого из знакомых не оказалось.
Страшное было ощущение от этой первой смерти, которую я увидел во время войны. Меня поразила ее будничность. Не было всего того торжественного и мрачного, что, по моим представлениям, всегда сопровождает смерть. Ни катафалка, ни венков, ни гроба. Никто не заходился в плаче. Мертвые висели на веревках, а поодаль на почти безлюдном базаре шла кое-какая торговля. Казалось, никому нет дела до повешенных.
Где же родственники убитых? Может, они тоже арестованы, а может, они, повешенные, вовсе и не из Таганрога, может, это пленные?..
Все повешенные были мужчины.
Трупы не снимали несколько дней. Так и висели они, одеревеневшие от мороза. Ветер раскачивал их, они бились друг о друга, позванивая, как ледышки…
Хотя фронт всю зиму стоял в каких-нибудь десяти километрах от Таганрога, близость его не ощущалась.
Изредка с той стороны моря, где были наши, постреливала дальнобойная артиллерия. Осколком снаряда убило мать Ивана, который жил на Буяновской, неподалеку от нас.
Ночью прилетали наши По-2, «кукурузники». Немцы называли их швейными машинками. Мотор у них стрекотал, как швейная машинка. «Кукурузник» набирал высоту, выключал мотор и планировал, бесшумно приближаясь к городу. А когда оказывался над городом, сбрасывал бомбы: бах! бах! бах!.. И тут только включал мотор и, стрекоча, как швейная машинка, сразу же уходил в сторону моря, в безопасную, свободную от немецких зенитных орудий зону.
Немцы, конечно, спохватывались, лупили из скорострельных зенитных пушек — звук у них был такой, будто палкой по забору бьют, но я что-то не видел, чтобы они сбили за зиму сорок первого года хотя бы один По-2.
Бомбы были небольшого веса, значительного ущерба они не причиняли, но на нервы немцам действовали изрядно. Мы же только радовались: «Наш! Наш!..»
«Нашими» были только эти маленькие самолеты. Все же остальное вокруг уже было «не нашим». Не принадлежало нам. Оно принадлежало врагу, немцам. Чувство это сложное. Остались те же улицы, дома… То же здание школы… Дворец пионеров… Парк… Все как будто то же. И все другое. Почти чужое, что ли… Разве это наша школа, если в ней нет школьных парт, а есть кабинеты, камеры, где допрашивают, пытают людей?.. Разве что-то осталось, кроме стен, от нашего Дворца пионеров, если в нем теперь расположилась «Русская вспомогательная полиция», где тоже допрашивали и пытали людей.
В парке культуры и отдыха, которым очень гордились таганрожцы, немцы устроили кладбище. Сюда свозили с Миус-фронта убитых и хоронили прямо в центре города — парк наш располагался в центре.
Деревья, которые столько лет выращивали, стали рубить на дрова. Повесили табличку на воротах: «Русским вход запрещен…»