Выбрать главу

- Ты... про себя?
- Да, - сказал он. – Я люблю тебя.
Маруся молчала, но потом мило улыбнулась, так, что эта улыбка коснулась его, как теплый ветер.
- Иди ко мне, - сказала она. – Нам нужно отдохнуть. Впереди далекая дорога.
Мирон еще подбросил в огонь дровишек и сел возле нее.
- Ты не замерзла?
- Возле огня? – удивилась Маруся и расстегнула кирею.
- Какая эта свита коваля горячая, как хорошо.
- Горячая? – она снова усмехнулась той же милой усмешкою, что касалась его, как теплый ветер, но на этот раз Мирон не мешал, что она повторила “его” слово. Может, потому что Маруся немного не договаривала “р”, и оно у нее всегда выходило мягче. – Это ты горячий.
Он также расстегнул свиту и, притянув Марусю, спрятал ее в теплую пазуху, как зайчонка.
- Ты пахнешь Днепром, - сказала она.
- Для этого ты меня искупала?
- Тогда я об этом не думала.
- А о чем? О чем ты думала? – спросил он, вызывая ее на откровенность.
- О том, что ты глупый, - сказала она. - Не вижу, - сказала она, - я чувствую, что ты твердый и сильный.
- Я буду нежным с тобою. Ты мой зайчонок.
- Хочешь сказать, что у меня косые глаза?
- Не выдумывай, глаза у тебя немного раскосые. Это совсем другое.
- В школе хлопцы называли меня монголкою
- Я не видел лучших глаз, - сказал он. – Они у тебя, как...
- Как какие?
Он хотел сказать: как у скифянки. Но сказал другое:
- Как темно-синие цветы.
- Прижми меня крепче, - попросила она.
- Но я  тебя съем, зайчонок.
- Съешь меня всю.
Ночь растянулась на весь свет, потом стиснулась в маковое зерно и выстрелила белым пламенем.

- Мама...
Пахло зерном и горько-пряным татарским зельем. Какое-то время они лежали тихо, он даже не слышал ее дыхания. Мирон лег на бок, лицом к огню, а ее снова спрятал у себя в пазуху, как зайчонка. Смотрел на костер, в котором перегорали дрова, костер проседал, но щедро делился жаром, подсвечивая желто-багряные листья на кустах и деревьях, за которыми стояли смоляные столбы осенней ночи.

107

- Люблю... – сказала она сквозь сон.
В ее голосе он почувствовал усмешку, которая коснулась его теплой лаской. 
Лежал и боялся двинуться, чтоб не потревожить ее сон. Спала она осторожно, время от времени вскидываясь на писк трясогузки или далекий окрик ночной птички, и тогда, как ребенок, плотнее двигалась к его груди. Но тишина, именно тишина ночного леса, навевала феерическую тревогу. Мирону казалось, что не он ее слушает, а она, эта живая тишина вслушивается в него и слышит его мысли.


III

Мирон думал про свой курень, про Осипа Станимира и их армию, которая так уверенно взяла Киев, но вместо того, чтобы обеспечиться полученной у врага амуницией и пойти на Львов, вынуждена была, ободранная и босая, отступить, или попасть между двух огней. Неизвестно, по чьей воле, с какого такого демонского повеления они снова оказались на грани катастрофы? С севера – красные, с юга белые, а там, на западе, был еще и третий фронт, польский, которого им не обойти. Про наистрашнейшего врага Мирон еще не знал. Он думал про свою бедную мать Марию, про отца и брата, которых уже не было на этом свете, лежали они один на горе Макивцы, а другой на горе Лисапи, а он, Мирон, живым вернулся с той войны, чтобы сразу пойти на вторую. То уже была война за свою державу. В Станиславе, куда они добрались грузовым поездом, формировался украинский полк из бойцов- возвращенцев. Хлопцы из Коломны, Золочева, Николаева, Городенки скорее казались похожими на одетых в лохмотья скелетов. Они выходили из вагонов под мокрый мелкий снег наполовину босые, у многих ноги были обмотаны тряпками, а когда двинулись вечерним городом к казармам и кто-то запел: “Красную калину”, Мирон увидел чудо человеческого воскресения. Темные замученные лица вмиг прояснились, хлопцы стали выше ростом, их глаза загорелись чудным блеском. Одни пели, другие молились, третьи, прячась, вытирали слезы. Тогда в казарме вот также долго не мог уснуть, словно впереди было что-то необычное, неведомое, хотя ждала его снова-таки война, но война за самое дорогое, война, которая закончится скоро, так как они, эти ожившие скелеты из Коломны, Золочева, Николаева, Городенки, Стрия были больны Украиною, и эту боль могли исцелить только собственной кровью. Пускай их еще немного подождут матери, сестры, девушки, пускай извинят им эту задержку, зато они быстро одолев врага, вернутся к ним с желанною волею. После нескольких тяжелых боев, когда переходили город Рудкин, до сотника Станимира подошел священник с юношей.
- Я есть отец – диакон Ярослав Ковальский, - сказал он. - Имею единственного сына – гимназиста, но отдаю его вам. Пускай идет туда, куда идут все.