Это был Армин Жетро. Произнося тираду на театральный манер, он придвинул стул спутнице.
— Расположенье духа превосходное, поскольку сегодня нет репетиции, дорогой Жетро, и билет на вечер не достать ни за двойную цену, ни за прекрасные слова.
— Примите мои соболезнования, господин директор.
Застольный круг раздался.
И затянувшееся утреннее возлияние не внушало никакого беспокойства: было воскресенье, а место под испещренным изумрудной листвой небом не оставляло желать никаких перемен.
Как вскоре выяснилось, Эразм Готтер в актере Жетро обрел своего большого поклонника. Темноволосый, черноглазый, с выразительным лицом, Жетро каждым своим движением выдавал принадлежность к актерскому племени. У него совершенно естественно получалось раскатистое «р», голос был глубок и полнозвучен, несмотря на то, что порой становился неожиданно глуховатым и прерывался кашлем.
— Поздравим же друг друга, — обратился он вдруг к своему директору. — Поздравим княжество Границ и вас тоже с тем, что среди нас оказался поэт милостью божией.
Эти слова на мгновенье озадачили директора, но затем по его лицу скользнула усмешка:
— Зачем же так грубо, достойнейший Арминиус, прозываемый Жетро. Кое-кому вы наступаете на мозоль, черт побери! Доктор Готтер достаточно благоразумен, чтобы посмеяться над подобным поношением. Ваше здоровье, господин доктор! Выпьем-ка за обыкновеннейшую уютную буржуазность!
Повернувшись к Жетро, он добавил:
— Не мешайте моему долгожданному воскресному куражу. Всю неделю только и возишься с придурковатыми олухами, а вы вздумали совращать и этого молодого человека, с которым в кои-то веки можно и поговорить нормально.
— Не пугайтесь, у меня и в мыслях нет обременять вас рукописной пьесой. Мое, с позволения сказать, развитие еще не достигло этой вехи. То, что вы предположили, господин директор, имея в виду некую неизбежную в театральном мире экзальтацию, несколько лет назад едва не отвратило меня от этой среды.
Между тем Жетро решил не отступаться:
— Господин директор Георги, если вы станете крестным отцом этого бессмертного поэта и на том воздвигнете театр в Берлине, вы займете видное положение.
Георги зашелся тихим смехом, коему громогласно вторили остальные.
— А почему бы и нет? — сказал он. — Если господин Готтер согласится финансировать.
Но Жетро упорно держался за свою идею:
— Вам не увильнуть, господин директор. Осмеливаюсь на подобный тон, рискуя получить расчет.
И его охватил особый, излюбленный в его кругу род восторга с лавиной превосходных степеней, которая погребала под собой все, что высоко ценилось в сфере поэтического искусства.
Судя по тому, как директор барабанил пальцами по столу, он, несомненно, был хорошим пианистом. На воображаемом инструменте он играл уже довольно долго.
— Ах, это Султан, — сказал он, вдруг посветлев лицом, когда из питомника донесся трубный крик оленя. Султан был красавцем быком в полной силе, дававшим бой не столько себе подобным, сколько слепням и мухам.
— Я вовсе не собираюсь, да и не мое это дело, — продолжал директор, — подвергать какому-то сомнению талант господина доктора. Да и в вашей искренности, дорогой Арминус Жетро, я нисколько не сомневаюсь. Ваш панегирический монолог, пыл ваших признаний не оставили меня равнодушным. Но, во-первых, вы уж простите великодушно, немецкая почва основательно истощена, и покуда живы мы и наши ближайшие потомки, нового веймарского расцвета не предвидится. Это дело несбыточное. И уже только поэтому я, мягко говоря, лишен уверенности, что какое-нибудь современное произведение встанет вровень с «Эгмонтом», «Клавиго», «Фиеско» или «Валленштейном», я уж не говорю о «Фаусте». Гервинус — вы знаете Гервинуса? — в аподиктической форме заключил, что после смерти Гете поэзия в Германии умерла навеки.
Когда у Ирины Белль, молоденькой актрисы, с языка сорвалось нелестное замечание: «Какая ахинея!» — Георги неслышно усмехнулся.
В разговоре царил дух безобидной веселости. Эразм Готтер приклеился взглядом к крышке стола, из последних сил противясь нарастающему любопытству к миниатюрной актрисе, но все же не удержался и бросил на нее несколько быстрых взглядов.
По его ощущению, ей было лет семнадцать, и он признался себе, что ему еще не доводилось видеть столь очаровательное дитя. Он подумал: «Как, в сущности, ординарно жить в четырех стенах со своей женой и не испытывать искушения сблизиться с другой женщиной! Я и впрямь стал забывать о том, как много в мире очаровательных созданий». Директору он ответил: