Эразма в глубине души раздражали эти упражнения в театральном жаргоне, который плохо давался Жетро. И вообще, подобный тон в присутствии незнакомого и не лишенного прелести создания был ему оскорбителен. Однако он сумел стерпеть, к тому же Ирина, не замечая Жетро, обратилась к нему:
— Вы недовольны мной? — спросила она. — Сегодня в «Гроте» я не удостоилась ни единого вашего взгляда.
— Ради бога, простите, я был слишком увлечен разговором с владыкой сцены.
Она охотно составила им компанию.
— Директор — это настоящий водопад. Уж если он начал, остановить его невозможно. Он говорит, говорит, говорит, пока у вас не потемнеет в глазах и земля не поплывет под ногами.
Она продолжала без умолку болтать, покуда перед ними не простерлась зеленая зыбь Грайфсвальдского залива с островком Вильм, до которого было рукой подать, и каким-то подобием храма на берегу, светлеющего белым греческим фронтоном и дорическими колоннами с капителями в виде дубовых и буковых крон.
Близкое присутствие инженю несколько стесняло Эразма. Как будто в его существо вошло нечто инородное, причиняющее смутное и необъяснимое беспокойство.
Платье из небесно-голубой шерсти, голубые чулки, голубоватые туфельки на высоком каблуке да и кепи того же примерно цвета необыкновенно шли этой маленькой кокетке, но мало годились для прогулки по проселочным дорогам. Лучшим ее украшением были отливающие золотом каштановые волосы.
Пока молодые люди распространялись о прелестях ландшафта, Ирина Белль хранила молчание. Спустя какое-то время, когда стало ясно, что мужчины не могут унять поток своих восторженных излияний, ей, кажется, пришлось пожалеть о том, что она согласилась на прогулку, а не осталась дома. Ее лепта в воспевание природы оказалась скудноватой. Она лишь изрекла одно слово: «Солнце!» и сочла нужным повторить то же самое существительное, сделав еще около ста шагов. Возле белого «храма», где размещались номера и ресторан для отдыхающих, она уже говорила: «Луна!» Белесая луна, и верно, висела над горизонтом залива. Когда же в окружении белых дорических колонн было устроено чаепитие, пошли иные речи, в которых малютка выказывала силу воли или силу упрямства такими, например, признаниями: «Этого я не терплю! Этого я не люблю! Этого я не желаю!»
В мглистой дали виднелись башни города. Это был Грайфсвальд. Жетро обронил какое-то полузабытое имя, и Эразм вспомнил одного молодого человека, который учился в тамошнем университете и с коим Эразм позднее сдружился.
— Это был такой славный, скромный человек, — сказал он, — родом померанец, его звали Рейман. К сожалению, я потерял его из виду.
На обратном пути проводили Ирину до самого порога оранжереи на Циркусплац, где она жила со своей матерью. Актриса поспешила проститься, как только Жетро предложил навестить некоего художника по фамилии фон Крамм, обитавшего неподалеку, в каретном сарае, который он переоборудовал в мастерскую. Художник трудился над портретом князя Алоизия, готовя свой подарок к торжественной дате.
Барон стоял перед мольбертом. Возможность свести знакомство с Готтером как будто обрадовала его. Он утверждал, что много о нем наслышан. Затем в присущей ему энергичной манере начал вводить гостей в методу своей работы.
— Это, — показывал он, — портрет князя, написанный на сеансах. А здесь тот же портрет, который я перенес по памяти. Только так и можно передать жизнь, не искаженную мучением.
На детском лице художника светились любопытные, приметливые глаза, обретавшие обостренную пристальность, как только на них ложился отблеск его рождающихся творений.
Когда Эразм снова вернулся к себе, чтобы переодеться перед выходом в театр, его поначалу неотвязно преследовал вопрос, почему маленькой Ирине он показал себя с весьма невыгодной стороны. Уж слишком очевидна была скукотворная натянутость. Ну да бог с ней. Все упущенное еще наверстается.
В театре, как всегда, на него нашла этакая благодать. Она сняла болезненную усталость нервов, выровняла их тонус. Она принесла легкость забытья и свободу полного самозабвения.
От суеты домашних дел, от страхов за деторождение и детокормление, от озабоченности слабительным и крепительным, пустышками и сосками, печными и ночными горшками, щетками, тряпками и пеленками праздновал здесь Эразм свое избавление. Не волновали ни стирка, ни мытье посуды. Не надо было сломя голову бежать куда-нибудь с каким-нибудь поручением. Без уверенности в том, что сегодня никто не отнимет твоего односпального ложа, разумеется, не было бы наслаждения вольным покоем. Ох уж эти супружеские препирательства, лишающие сна и переходящие в изнурительный процесс примирения, от которого рвутся и чахнут нервы.