Через несколько дней Эразм написал своей жене это письмо.
«Дорогая Китти!
Настало время рассказать тебе о необычных и даже поразительных обстоятельствах моей здешней жизни. Как тебе известно, я приехал сюда по приглашению Жетро, получившего ангажемент в Границком летнем театре от директора Георги. У меня, ты знаешь, было худо с нервами, и я надеялся на отдых. Китти, я был крайне изнурен. По мере сил я пытался облегчить твое угнетенное состояние. Но ты не раз могла убедиться, что и я нуждался порой в твоей поддержке и твоем утешении. Мыслимо ли мне лгать, раз и навсегда пообещав тебе говорить правду? Первые же дни, проведенные в садоводстве, в патриархальном зеленоватом сумраке моей чердачной кельи, в тихой беседке, укрытой диким виноградом, ломоносом и жимолостью, принесли мне глубокое успокоение. Такого самообретения, такого чувства защищенности мне еще не приходилось испытывать. Меня даже увлекла мысль стать монахом, лучшей участи я не мог бы себе пожелать.
Ты знаешь, Китти, я люблю тебя. Без тебя и детей не мыслю своей жизни. Но временами необходимы разлуки. Во-первых, потому что они служат испытанием, а во-вторых — как порука той свободы и независимости, без которых нет смысла жить, если брачный союз заключается добровольно, а не скрепляется постылыми оковами, превращающими жизнь в невыносимое страдание.
Первый визит Жетро, пожалуй, несколько стеснил меня: так упоен и очарован я был своим одиночеством. Театр, науки, искусство, литература и все честолюбивые шаги на этом поприще показались мне не более чем сухим треском словоблудия. И, напротив, пленительно простой и чистой музыкой проникло в меня все, что исходило от одетой в траур вдовы, с ее тихим горем и монашеской чуткостью к близкому инобытию. Паулина, ее дочь, не уступает матушке в простоте и кротости. Вальтеру, сыну покойного смотрителя, тринадцать лет, этот мальчик напоминает мне о моем собственном детстве. Паулине примерно восемнадцать, а смиренной фрау Хербст — не более тридцати семи. Всех троих совершенно не замечаешь: так радеют здесь о покое своего гостя. И желаю ли я их присутствия или нет — целиком в моей воле.
Представь себе, вчера князь Алоизий деликатно осведомился, не слишком ли он обременит меня, если перенесет свое послеполуденное чаепитие в садоводство. И, по-моему, фрау Хербст слегка покраснела, передавая мне просьбу князя. Его кресло-коляска показалось в прогале живой изгороди, и при этом — я сам наблюдал из окна — князь придерживал обеими руками зеленые ветви над головой, чтобы они не задели лица.
Чайный столик в угоду привычке был поставлен между овощными и цветочными грядками. Князь разговаривал с ребенком, их смех доносился до моего окна.
Вдруг в дверях появляется умудренного вида пожилой человек, это был слуга. Его сиятельство сожалеет, что состояние здоровья не позволяет ему нанести мне визит. Поэтому князю было бы весьма приятно, если бы я спустился к нему на чашку чая.
Я был представлен князю несколькими днями раньше. Часы, проведенные с ним и маленьким Вальтером в окружении лишь земляничной, капустной и салатной поросли, доставили мне немалое удовольствие. Ты знаешь, что я бюргер до мозга костей. Мне никогда не приходило в голову гордиться этим, но бюргерского чувства собственного достоинства у меня не отнять. Именно поэтому мне претит дворянская спесь и самовлюбленность, даже дворянская гордость, где бы я ни столкнулся с ней. Для меня во всем свете только человеческое достойно любви. И нет ничего ненавистнее, чем бесчеловечность. По общечеловеческим понятиям, работник стоит неизмеримо выше бюргера, дворянина или владетельного князя. Там, в рабочем и мастеровом сословии, можно найти даже образчики рыцарственности. Каждый уличный эксцесс служит примером того, как плохо помнит прилично одетая добропорядочность заповедь поэта: «Прав будь, человек, милостив и добр»[116] и предоставляет исполнять ее милостивым рабочим рукам. Однако князь Алоизий действительно прав, милостив и добр.
От фрау Хербст я уже наслышан о том, как он поступал в самых разных обстоятельствах, когда ему случалось прощать упущения, улаживать дела непутевых сыновей старого чиновника, выручать даже тех, кто этого совсем не заслуживал, смягчать всякого рода невзгоды и, наконец, поощрять тягу к искусствам и наукам. Но о том, что это за человек и отчего он именно такой, каков есть, я догадался лишь во время чаепития.