Какое-то необъяснимое сладострастие влекло его к воплощению гремящего латами старого Гамлета. Однажды, чтобы дать передышку актерам, он проделал это на сцене. Поддавшись еще и искушению на время ощутить себя Шекспиром, который стяжал особую славу как исполнитель этой роли, он испытал почти физическую боль преображения, растворяясь в том, что составляло суть призрака. Бледный свет скорби, вытесняя сияние дня, одел его своей пеленой. Он чувствовал удушающий запах могилы за спиной и тяжелые цепи на ногах, делавшие его пленником гробницы. Веяло ледяным холодом, гнилью и смрадом тления.
Однако это общение с духами, как признавался себе Эразм, не могло всецело подчинить его своей власти. Конечно, дом смотрителя сам по себе был питательной почвой для пробуждения хтонических начал поэзии, которая оставалась в конечном счете непостижимой. И тем не менее здоровое и доброе бытие, такое земное в своих основах, повелевало ему противостоять наплыву видений. Но то, что возникало из слияния поэзии и творящей души, было неуловимо текуче. В завораживающих ночных видениях зияла пропасть беспредельности. Иногда она так подавляла его, что он с трудом выносил тесноту и узость своего ремесла и прочих земных вещей.
В такие часы весь дом казался одушевленным. В явственный, хотя и неразборчивый говор вплетались голоса скрипучих половиц, стареньких обоев, оконных переплетов и подоконников — словом, всего и вся. И однажды ночью, когда поэт был выведен из глубокой сосредоточенности грохотом обрушившейся с потолка штукатурки, которая изрядно потрескалась от его постоянного хождения, он вздрогнул от страха и подумал, что стал жертвой злого кобольда.
Разумеется, это дало повод для разговоров. Но комната была быстро отремонтирована. Однако Эразма подстерегало второе испытание, вынудившее, покуда приводилась в порядок комната, провести несколько ночей на Циркусплац, в отеле «Бельвю».
Комната в первом этаже дома смотрителя, где ему поначалу предложили ночлег, заставила его пережить такое, что навсегда осталось для него загадкой. На следующий вечер (после того, как с потолка низверглись штукатурка и гипс), как только он прилег на новом месте, ему пришлось испытать приступы тяжелого страха, липкий холодок испарины, сильное сердцебиение и прочее в этом роде. Вполне приятное на вид помещение было пусто, и все же Эразм чувствовал, что он здесь не один. Давало о себе знать чье-то незримое присутствие. Эразма удерживал стыд перед обитателями садоводства, перед всеми, кого он знал в этих местах, иначе он бы сломя голову пустился бежать. Мучительно тянулись минуты, и каждая четверть часа либо терзала его неотвратимым бодрствованием — точно преступника перед казнью, — либо погружала в удушье кошмарных видений. Но комната, в которой поселился ужас, оставалась его комнатой, покуда не забрезжил новый день, и Эразм, чувствуя ломоту во всем теле, не выбрался на волю после ночных пыток.
Случившемуся не находилось никаких объяснений. Не желая никому давать повода для досужих домыслов и повергать в испуг семейство Хербст, Эразм ни с кем не делился своими ночными переживаниями. Но для себя открыл одну истину. Он был уверен, что стоит ему провести хотя бы еще одну ночь в этой комнате, и он снова попадет в сгусток демонической силы, от которой кровь застывала в жилах. В качестве причины временного переселения в отель «Бельвю» он назвал духоту и влажность воздуха в нижнем этаже, а также обилие уховерток.
Первую ночь в отеле он провел как у христа за пазухой. Когда же вернулся в свое прежнее жилище, то заметил некоторую перемену в характере вдовы. Теперь в их отношениях появилось нечто новое, выражаемое без слов. Она смотрела на него так, будто отныне видит в нем своего сообщника. А может быть, она знала о том, что довелось ему пережить? Как бы то ни было, он еще истовее хранил молчание.
Чем ярче свет, тем глубже тень. Поскольку размышления Эразма о жизни прерывались разве что сном, то и эта фраза не выходила у него из головы. Чем ближе к голубым небесам весенние волны жизни, тем остойчивее его корабль, тем безмернее пространство и темнее толща воды под ватерлинией. И размышляя при свече об истинном «Гамлете», полуночничая в своей комнате, он представлял себе мир детищем тьмы. «Глаз живет тьмой, — говорил он себе. — Осязание живет тьмой. Мысль живет тьмой. И все наше миросозерцание живо порождающей тьмой».