Такого героя и демона можно лишь бояться, любить его нельзя. И Гамлет не любит отца в обличье призрака. Повсюду он ощущает незримое присутствие бряцающего оружием хтонического героя, его молчаливый, неумолимый, грозный, лишающий разума призыв к мести. Гамлет не знает, сколько крови тот потребует: только ли кровь своего убийцы? Или и кровь матери Гамлета, королевы Гертруды? И, быть может, призванный свершить отмщение сын уже видит за спиной матери Эринию своего злодейски убитого отца, беззвучно шепчущую в мрачном ожидании: «Из жил твоих я досыта напьюсь напитком страшным».[137] И, может быть, Эриния убитого короля, то есть сам король и внушает прелюбодейке жене мысль не отпускать Гамлета в Виттенберг, чтобы удержать будущего мстителя подле своей могилы, и во исполнение собственных целей доводит мстителя до состояния, граничащего с безумием. Многие из моих коллег называют Гамлета слабым из-за его колебаний и сомнений на службе у непримиримого героя-призрака, ибо они не понимают всего ужаса такой службы, обрекающей человека на кровавое безумие. Она уводит его в самые глубины подземного мрака. Она лишает его собственной личности и превращает свободного человека в одержимого.
Эразм невольно отметил, что в ректоре учебного пансиона, как и в большинстве людей, перемешано значительное и незначительное, поверхностные взрывы чувств и нечто глубоко продуманное, глупое и вызывающее восхищение. И еще он подумал о том, что репетиции, как бы даже против воли профессора, обогатили его и в лучшем смысле этого слова подготовили для «Гамлета» и для театра.
Настроили инструменты и попросили тишины.
Заиграли квартет Бетховена.
Когда музыка смолкла, доставив более или менее глубокое наслаждение слушателям, Оллантаг заговорил о Бетховене как о композиторе-Люцифере. Таким образом, беседа, которую охотно поддержал и Эразм, переключилась на люциферовское начало искусства.
— Оно пропитывает собою все и достигает особой высоты там, где воспринимается осознанно.
— Так ли обстоит дело в случае с Бетховеном, — заметил Оллантаг, — я не уверен, хотя он, несомненно, целиком и полностью, более чем кто-либо еще, — художник люциферовского толка. В нем есть нечто от проклятого и низвергнутого ангела, от любимца Творца, от своевольного демиурга, в котором огонь земли и небес, заключив творческий союз, стягивают в одно целое, точно облака, музыкальные миры.
— В самом деле, — подтвердил Эразм, — то, что рождает музыку в душе Бетховена — это бог, пусть и не распятый, но тем не менее страждущий бог, который, как и бог распятый, является сыном Всевышнего.
— Люциферовское начало нашей христианской эпохи и нашего искусства, — пояснил Траутфеттер, — в том виде, как оно проявляется среди прочего в возвышенном протестантском духе Милтона, это, пожалуй, почти то же самое, что и прометеевское начало: так же, как распятый Христос с кровоточащей раной на груди похож на прикованного в горах Кавказа Прометея, чью печень выклевывают коршуны.
— Черт, то есть олицетворение зла в христианской церкви, сделавшись понятным народу, становится низменным и нелепым или по крайней мере превращается в грубую и смешную карикатуру.
Это замечание высказал кандидат Люкнер, раззадоренный общей темой и совместной работой мысли. Продолжая двигаться в том же направлении, он пришел к тому, чтобы высказать предположение, не стал ли весь Олимп с его бесчисленными богами, полубогами, демонами, нимфами, наядами и героями вследствие переодевания, насилия, оскопления, обескровливания, унижения и, главным образом, порабощения неким ужасным, изуродованным, отвратительным псевдоолимпом, который из-за жуткого упрощения универсума вырождается в обитель беззаботного прозябания, обитель преходящих страданий и страшных вечных мук.
— Нам следовало бы как-нибудь вечером на неделе собраться небольшим академическим кружком и поговорить о природе люциферовского начала, — предложил фон Крамм. — Разве оно не сродни драматическому? Ведь именно благодаря драматическому началу оно и проявляется в окружающем нас мире как творческое. Где нет наслаждения, там нет и страдания, а где нет страдания, там нет и наслаждения. Ну а если нет и того и другого, то нет и жизни. И, таким образом, весь мир, жизнь в целом и, как мне кажется, человек в частности — творение Люцифера. И если доктор Готтер позволит мне высказать свое суждение: Гамлет задолго до Бетховена был, так сказать, падшим ангелом. И Бетховен, который видел в нем своего брата — ведь Бетховен знал Шекспира, — тоже падший ангел.