Выбрать главу

Молодой постановщик занял отведенное ему место под газовой лампой подле ассистента, которому надлежало записывать последние дополнения, поправки и замечания. После короткой, вполголоса беседы с ассистентом Эразм поднялся, обвел глазами зал, призывая к тишине, и громко объявил: «Начинаем!»

Эразм придумал к спектаклю пролог, рискованность которого можно объяснить лишь молодостью постановщика. Когда занавес открылся, на сцене стояли все актеры в костюмах и гриме, в том числе и Гамлет, а в самом центре — некий персонаж, призванный изображать Шекспира. Грим явно удался, волнение в зале показывало, что впечатление от него было сильным.

В этом прологе, заставив Шекспира произносить слова Гамлета, Эразм воплотил в жизнь свое глубокое убеждение в том, что Гамлета и автора трагедии можно в каком-то смысле рассматривать как одно лицо. Ведь принц, как и Шекспир, написав стихи для труппы актеров, дает им перед началом представления указания, как это часто делал сам Шекспир, который был к тому же директором театра.

И потому в прологе Шекспир обращался к актерам с теми же словами, что и Гамлет перед началом «Мышеловки», которую играют бродячие актеры, чтобы разоблачить короля-убийцу:

«Произносите монолог, прошу вас, как я вам его прочел, легким языком; а если вы станете его горланить, как это у вас делают многие актеры, то мне было бы одинаково приятно, если бы мои строки читал бирюч. Не слишком пилите воздух руками, вот этак; но будьте во всем ровны; ибо в самом потоке, в буре и, я бы сказал, в смерче страсти вы должны усвоить и соблюдать меру, которая придавала бы ей мягкость. О, мне возмущает душу, когда я слышу, как здоровенный лохматый детина рвет страсть в клочки, прямо-таки в лохмотья, и раздирает уши партеру, который по большей части ни к чему не способен, кроме невразумительных пантомим и шума; я бы отхлестал такого молодца, который старается перещеголять Термаганта;[150] они готовы Ирода переиродить. Прошу вас, избегайте этого».

Затем Шекспир продолжает:

«Не будьте также и слишком вялы, но пусть ваше собственное разумение будет вашим наставником; сообразуйте действие с речью, речь — с действием; причем особенно наблюдайте, чтобы не переступить простоты природы; ибо все, что так преувеличено, противно назначению лицедейства, чья цель как прежде, так и теперь была и есть — держать как бы зеркало перед природой: являть добродетели ее же черты, спеси — ее же облик, а всякому веку и сословию — его подобие и отпечаток. Если это переступить или же этого не достигнуть, то хотя невежду это и рассмешит, однако же ценитель будет огорчен; а его суждение, как вы и сами согласитесь, должно перевешивать целый театр прочих. Ах, есть актеры — и я видел, как они играли, и слышал, как иные их хвалили, и притом весьма, — которые, если не грех так выразиться, и голосом не обладая христианским, и поступью не похожие ни на христиан, ни на язычников, ни вообще на людей, так ломались и завывали, что мне думалось, не сделал ли их какой-нибудь поденщик природы, и сделал плохо, до того отвратительно они подражали человеку».

Лаэрт отвечает:

«Надеюсь, мы более или менее искоренили это у себя».

Тогда Шекспир говорит в заключение:

«Ах, искорените совсем. Идите, приготовьтесь».

Тут занавес закрылся, а потом снова открылся для первой сцены, той ночной сцены на площадке перед замком Эльсинор, где офицерам стражи является Призрак убитого короля. Только после беседы на приеме у принцессы Мафальды с профессором Траутфеттером, который взялся сыграть роль Призрака, стала понятной Эразму, всегда открытому для познания, мифическая сторона трагедии. И он наложил отпечаток ее на все представление. Если прежде он полагал, что конструкция драмы покоится на двух основах — на принце Гамлете и на узурпаторе трона короле Клавдии, — то теперь он увидел в восставшем из могилы, жаждущем мести грозном герое страшную силу, которая пронизывает все, движет и управляет всем, а под конец крушит все без разбору. Ректор Траутфеттер был высок и широкоплеч, а с помощью световых эффектов, которыми искусно владел барон-художник, облик мстительного героя вырос до размеров просто устрашающих. Теперь он не был ни персонажем, как все прочие, ни тем более чем-то побочным — в первой же сцене он стал, даже не произнеся ни слова, «предвестьем злых событий».

Уже с первой сцены зрителями овладело некое наваждение, казалось, сам воздух, как сказано в пьесе, «болел тьмой почти как в судный день». Нарастал какой-то космический ужас, из которого все явственнее проступал неотвратимый рок. В замке сгущалась удушливая, сводящая с ума атмосфера, в которой не может не задохнуться крошечная человеческая воля, стремящаяся стать творцом своей судьбы.

«Иду, я порчи не боюсь», — говорит Горацио Призраку.