— Разве не хорошеет все на свете, когда заходит солнце? Я получаю от этого удовольствие. Во всяком случае, мне это нравится, — добавила она, как бы извиняясь перед Фридрихом, который поморщился и тем заставил ее подумать, что он не одобряет ее замечание. Затем она перешла к высказываниям, каждое из которых начиналось со слов: «Я этого не хочу», «Я такое не терплю», «Я не люблю того или этого» и так далее. При этом в разгаре драмы поистине космических масштабов, которую ей якобы диктовали ее чувства, она вдруг сухо, бесстрастно давала волю капризному чванству избалованного дитяти. Фридриху хотелось вскочить с кресла. Он нервно пощипывал усики, и на лице у него застыло ироническое выражение. Это не укрылось от Мары, и столь не привычная для нее форма поклонения ее заметно обеспокоила.
Фридрих никогда не отличался слабым здоровьем, но порою в его поведении наблюдались какие-то странности. Друзья знали, что в добрые времена он подобен потухшему кратеру вулкана, а в не столь добрые способен извергать лаву. Внешне ему, казалось, были чужды как мягкость, так и жесткость, но иногда его мог вдруг охватить приступ либо первой, либо второй из этих черт характера. Мог случиться и внезапный припадок лирического восторга, особенно если в кровеносные сосуды поступала какая-то доля вина. Тогда он был не в силах усидеть на месте, громогласно, в самых патетических выражениях восхвалял солнце, если это случалось днем, и созвездия — по ночам, а также декламировал стихи собственного сочинения.
Юная Мара осознавала небезопасность такого соседства. Но ее подбивало — так уж была она устроена — поиграть с огнем.
— Я не люблю, — сказала она, — людей, которые считают себя лучше других.
— А я тем более, — ответил Фридрих. — Ведь я фарисей. — Затем со всей жестокостью он заявил: — Я нахожу, что для своих лет вы слишком нескромны и своенравны. Мне, собственно говоря, вы больше нравитесь, когда танцуете.
При этих словах у Фридриха было такое чувство, будто он чуть ли не самого себя грубо одернул. Мара с издевкой поглядывала на него.
— Послушать вас, — сказала она наконец, — так девушка смеет говорить, только если ее спрашивают, и во всяком случае, своего мнения ей иметь нельзя. Похоже на то, что вы можете полюбить только такую девицу, которая говорит про себя: «И все же в толк никак я не возьму, чем я могла понравиться ему».[9] А я не люблю таких глупых созданий.
Когда Фридрих, отрезвленный страшнейшим образом, поднялся, она капризно надула губки, сказала: «Постойте!» и удержала его этим приказанием на месте.
— Я уже в Берлине смотрела все время со сцены на вас, — продолжала она, прижимая к губам куклу и сдвигая тем самым в сторону носик. — Я уже тогда ощущала что-то вроде незримых уз, соединяющих нас; я знала: мы еще встретимся.
Фридрих ужаснулся. Он ни на миг не сомневался, что то был ее излюбленный, основанный на лжи способ завязывать отношения.
— А вы, собственно говоря, женаты? — услышал он, еще не совсем придя в себя, и сильно побледнел, собираясь с ответом.
Слова его были произнесены отнюдь не дружелюбно, а суровым и чуть ли не враждебным тоном:
— Было бы не худо, фройляйн Хальштрём, если бы вы получше присмотрелись ко мне, прежде чем обращаться со мною как с одним из многих. А в узы, которые должны нас соединить, по-особенному соединить, я, между нами говоря, не верю. И, танцуя, вы смотрели не только на меня, а на весь мир!
Ингигерд сказала, усмехнувшись:
— Недурное начало, мой дорогой. Вы что же, меня за Жанну д'Арк принимаете, за Орлеанскую деву?
— О нет, не за нее, — ответил Фридрих, — но, если позволите, я хотел бы иметь право принимать вас за молодую даму из изысканного общества, чью репутацию следует самым тщательным образом защищать от малейшей тени.
— Репутацию? — сказала девушка. — Вы заблуждаетесь, если полагаете, что такое когда-либо представляло для меня интерес. Лучше десять раз лишиться репутации и жить как хочется, чем с тоски помирать, сохраняя блестящую репутацию. Я хочу наслаждаться жизнью, господин доктор.
К этим словам, которые Фридрих выслушал с удивительным спокойствием, Ингигерд присовокупила внушительный ряд откровеннейших заявлений, смысл которых мог бы быть достоин Лаисы или Фрины.[10] Фридрих, сказала она, может ее жалеть, если ему хочется, но никто не смеет сочинять о ней то, что придет ему в голову. И тот, кто имеет с нею дело, должен, мол, как следует знать, кто она такая. Высказывая недвусмысленно устрашающую правду, она как бы старалась предотвратить разочарование.