— Мой любезный Бомбаст, — так продолжал Оперин, — был всегда в окружении живых теней, а это все равно что образы. И если мы теперь, когда ничто не изменилось, жить будем в окружении таких теней — ведь легионы их, и затмевают они собою то, что называется действительностью — лишь единицы среди них покорны богу, — то, несомненно, это очень странно. Ты согласишься со мною, что ведь и тот, кого зовем мы владыкою небесным — всего лишь тень. Молитве — которая есть не что иное, как мольба, — должно предшествовать ощущение подавленности, надвигающейся угрозы, ощущение беды, беспомощности: только отсюда может родиться мысль о поиске поддержки. Следовательно, всякой и каждой мысли предшествует некое состояние души, которое каким-то загадочным, непостижимым образом связано с живыми этими тенями.
— Я очутился здесь не для того, чтобы внимать речам пространным иль самому витийствовать, — сказал Теофраст, — а для того, чтобы увидеть нечто новое и пережить такое, что сможет обогатить так называемый познавательный опыт. Давайте же теперь немножко помолчим, прислушаемся к окружающему!
Неудивительно, что пилигрим принял такое решение, ибо обширное и загадочное озеро, что изменялось каждый миг, призывало их к созерцанию. Было то озеро не столь велико, чтобы человеку было не под силу охватить его взглядом, хотя очертания его зеленых берегов, поросших лесом иль кустарником, скорее угадывались, чем виделись.
Берег шел то низкий, то холмистый, и вдоль берега пологого то тут, то там — на островах — тянулись густые заросли тростника. Над озерной гладью парили легкие челны, в них сидели, как казалось, рыбаки. Небо, затянутое белым маревом, было совершенно спокойно, оттого казалось все вокруг недвижимым и призрачно-безмолвным.
— Чем заняты эти рыбаки? — спросил пилигрим.
— Ты ведь сам отказался от пространных речей, сам хотел все увидеть, услышать, понять, — был ответ Оперина.
— Я вижу, они забрасывают невод, но когда вынимают его — он пустой.
Отвечал на это Оперин:
— Сами они так не считают. В действительности же озеро тому виною, — продолжал Оперин. — Я думаю, что нам не повредит, коль мы здесь отдохнем немножко.
Откуда-то донесся собачий лай. Трубный глас, что, казалось, исходил из глубокого подземелья, вызвал в страннике ужас и страх. Спутник молвил ему:
— Ничего не изменишь тут, не обращай внимания.
Рыбаки продолжали усердно заниматься своим странным делом, не останавливаясь ни на минуту. По-прежнему чудилось, будто выуживают они из воды пустоту. Лишь одно обстоятельство, в реальности которого странник весьма усомнился, хоть и видел все собственными глазами — правда, длилось все одно мгновение, — как-то смутило его. И другие явления, не менее странные, последовали далее.
Челнок, в котором два прекрасных юноши вытягивали вместе невод, погрузился под тяжестью груза — если можно говорить здесь о грузе — и исчез в глубинах вод. И казалось это вполне естественным, как и то, что вскоре челнок тот всплыл; и вот как это было: сначала показались на поверхности макушки рыбаков, потом их плечи, затем руки, что по-прежнему перебирали сеть, а потом уж — и само суденышко.
Древние по-разному определяли расположение входа в Аид. Но даже не обладая точными сведениями, несомненно можно утверждать, что их бесчисленное множество. Оперину вдруг вздумалось поговорить об Аиде с дерзким, своенравным пилигримом:
— Аид остался безымянным, точнее, невоспетым, и тому виною дух сродни тебе. Сей дух зовется Пиндар. Как не хватало песни той — и вот она пришла во снах, пригрезилась одной старухе в Дельфах, и та в честь этого на радостях велела изваять статую. А Пиндар был уж мертв. И если сам он был в пределах царствия Аида, неясно, отчего он не прочел свой стих богине царства мертвых, а доверил его старухе из земного мира.
Едва промолвил он это, как вдруг раздалось хихиканье: и озеро, и берег, и воздух — все наполнилось веселым смехом, и странник сам не смог удержаться от смеха. Ведь в той песне Аид назван богом со златою уздечкой.