Выбрать главу

Барратини внимательно рассмотрел карточку и, опровергнув мои подозрения на его счет, решительно заявил, что карточка старая, и чернила на ней выцветшие. Эта вещица, молвил он, могла пролежать в каком-нибудь шкафу или ларце добрую сотню лет. Он стал с пристрастием допрашивать портье и прочий персонал, каким образом карточка попала в мою комнату. Никто не передавал ее портье. Один из мальчиков сказал, что видел, как какой-то странного вида старый господин, похоже иностранец, говорил с другим мальчиком, дал ему денег и отослал с каким-то поручением. Ничего более точного он сказать не мог.

Я чуть было не забыл, что в моем номере имелся телефон. В первый раз я воспользовался им и позвонил своему любезному хозяину в Палланцу. Я знал, что он коллекционирует автографы. Ему могла прийти в голову мысль позабавиться самому и доставить маленькую радость мне. В ответ он рассмеялся, но с легкостью убедил меня в своей непричастности к этому происшествию.

Как бы со временем ни объяснилась эта загадочная история, после нее даже Барратини увидел во мне человека, отмеченного некоей печатью. Я же, так доверчиво и молитвенно-слепо шедший навстречу чуду любви, в этом случае не хотел верить в чудо. Во мне громко заговорили остатки моего трезво-рассудительного склада ума, и я припомнил, что не раз встречал на трамвайной остановке одного большого города курьезного человека, явно разыгрывавшего из себя Гете. Этот безобидный дурачок был хорошо известен в городе. Будучи довольно состоятельным человеком, он собирал любые гетевские реликвии, какие только мог раздобыть, и не скупясь платил за них большие деньги.

Кажется, это было в Лейпциге, где он жил и где нажил свое состояние — не знаю, каким именно занятием. Он демонстративно появлялся то в ауербахском погребке, то еще где-нибудь, и всегда в этом было что-то нарочито многозначительное. Но чаще всего это случалось во время его путешествий, простиравшихся до Северной Италии. Кое-кто уверял даже, что в некоторых местах он записывал себя в отелях в книге для приезжающих как «тайный совЕтникъ фонъ Гете».

Да, конечно, по берегу Лаго-Маджоре бродила какая-то фигура, похожая на Гете, которую в народе называли просто Il Poeta. Сам я никогда ее не видел. Вполне возможно, что эту роль разыгрывал тот дурак. Но мой Гете — я готов был поклясться — не имел никакого отношения к этому разбогатевшему сапожнику или булочнику. Однако он-то вполне мог слышать обо мне и попробовать разыграть меня своей карточкой.

В общем, я перестал заниматься этим делом и целиком посвятил себя поискам Миньоны. Но она была по-прежнему неуловима.

Никого не удивит, что я взялся перечитывать «Вильгельма Мейстера» и стал наново вдумываться в образ Миньоны. Особенно занимали меня вторая и третья главы восьмой книги. С моей живой Миньоной не очень связывались эти порою весьма отрезвляющие описания. Она не смогла бы давать свои «значительные» ответы, они были бы более грубыми, односложными, упрямыми. Она не смогла бы давать и свои «искусные» ответы: они тоже получились бы более грубыми, односложными, упрямыми. Я вспомнил, что когда-то занимался феноменом Homo sapiens ferus. Как уже говорилось за чайным столом у Граупе, это человек, выросший не среди людей, а в лесу у диких зверей. Вот такого человека — примеры нам известны — напоминала мне порой Миньона. Не думаю, чтобы она умела читать и писать. Конечно, раскрытые двери католических церквей оставили какой-то след в ее душе. В соответствующем одеянии она вполне могла бы, подобно гетевской Миньоне, ответить на вопрос какого-нибудь ребенка, не ангел ли она: «Я хотела бы быть ангелом», — но в этом звучала бы горькая и мрачная насмешка.

В гетевской Миньоне в числе прочих внутренних задатков заложено поэтическое начало. Она играет на цитре, импровизирует стихи и песни. Если присмотреться внимательнее, ее поведение нередко противоречит ее загадочности и самобытности. И тогда мы невольно спрашиваем себя, как могло получиться, что на протяжении полутора веков творение веймарца сохраняло в нашем воображении свою неповторимую земную и неземную красоту, не вполне свойственную оригиналу. Публика продолжала поэтически творить этот образ, и вот земные наслоения, даже наслоения печатной книги, соскользнули с этой Миньоны. Она вступила в какую-то нематериальную, вечную жизнь.

Она словно бы освободилась от какой бы то ни было фиксации в поэтическом слове. Кстати, удивительное дело: правдивость Гете не боится посягнуть на красоту. Он говорит о неосознанном желании, смутном вожделении Миньоны. Сердце ее замирает, свинцовая тяжесть давит на грудь, приступ астмы прерывает дыхание, она спешит к старику-арфисту, заслышав звук его арфы, и проводит ночь у его ног в мучительных конвульсиях.