Но небо закрыли тучи. Лес почернел, зашумел страшно, как бурное море, и взошедшая луна осветила его призрачным светом. Фридрих бежал по краю потемневших полей, как вдруг сзади него раздался крик: «Мойра! Мойра!»[47] — и точно тяжелый взмах могучих черных крыльев отколол от лесной опушки кусок темноты. То была птица; она парила вслед ему, крича все громче и громче: «Мойра! Мойра!» Фридрих бежал так, словно за ним гналась страшная птица Рок.[48] «Мойра! Мойра!» Он достал свой перочинный нож и приготовился обороняться… Фридрих пробудился и с удивлением увидел, что лежит раздетый на своей койке: кто-то свел его в каюту, как он сам вчера поступил с Ахляйтнером. Но даже после пробуждения крик «Мойра!» продолжал звучать у него в ушах.
Проспав несколько часов и затем проснувшись, Фридрих вдруг увидел себя в каком-то коридоре, где он заговорил со стюардами, занятыми уже своими утренними делами. Не сразу до его сознания дошло, что на нем не было ничего, кроме рубашки. До сих пор Фридрих не замечал за собою никаких признаков лунатизма. Теперь же он понял, что все-таки не застрахован от этой напасти. Обескураженный и смущенный, он как был, в одной рубашке, прошествовал обратно в свою каюту в сопровождении стюарда, которого попросил об этой услуге. В каюте он увидел, что там высотою в три-четыре дюйма стояла вода, вероятно, вылившаяся из протекшей трубы. Забравшись в постель, он, чтобы не быть выброшенным из нее, пустил в ход им самим придуманный способ: скрючился, подобрал под себя ноги и вцепился в доски койки. В начале седьмого часа Фридрих уже сидел на своей скамье на палубе с чашкой горячего чая в руках. Погода неистовствовала. Безрадостное утро обдавало холодом. Океан бушевал еще яростнее. Предрассветные сумерки выглядели совсем по-новому и несли с собою какой-то особенный мрак. От шума воды и ветра, от их воя можно было оглохнуть. У Фридриха болели барабанные перепонки. Но пароход продолжал борьбу и шел, хоть и медленно, своим курсом.
И вдруг — Фридрих не был уверен, что слышит это в самом деле — сквозь шум океана к нему проникли неземные звуки церковной музыки; сначала торжественный зачин, а затем спокойное нарастание гармонии и аккордов хорала, до слез растрогавшего Фридриха. «Воздайте господу хвалу и сердцем и устами!» Он вспомнил, что с этого безрадостного утра начиналось воскресенье, и его даже в разгар циклона корабельный оркестр должен был, согласно предписанию, возвещать благочестивой мелодией. Музыканты разместились в нижней, редко посещаемой курительной комнате, откуда и доносились эти слабые звуки. Все мятущееся, борющееся, враждующее в душе у Фридриха было в одно мгновение смыто серьезностью, простотой и целомудрием музыки. Он вспомнил молодость, вспомнил утренние часы, исполненные кротости, ожидания и предчувствия счастливого мига, воскресные и праздничные дни или дни рождения отца либо матери, когда полковой оркестр прерывал сон мальчика своей серенадой, начинающейся с хорала. Что значил сегодняшний день по сравнению с прошлым? Что пролегло между этими двумя вехами, сколько бесполезной работы, обманутых надежд, познаний, добытых дорогой ценой, владений, с жадностью приобретенных, а затем утраченных, иссякнувшей любви, иссякнувшей страсти, сколько важных встреч и тягостных прощаний, утомительных, изнуряющих сражений за общие и частные ценности, сколько чистых помыслов, опозоренных и растоптанных, сколько битв за свободу и самоопределение, завершившихся потерей воли, ослеплением и пленом?