Выбрать главу

Ингигерд стояла у окна и, постукивая карандашом по стеклу, вглядывалась в туманную даль. Потом она сказала:

— Да, может быть, господин фон Каммахер!

Он встрепенулся:

— «Может быть»? И «господин фон Каммахер»?

Она обернулась и быстро проговорила:

— Почему ты всегда так страшно горячишься? Откуда же мне знать, что я могу и чего не могу и гожусь ли я для того, что тебе нужно и чего ты добиваешься?

Он сказал:

— Речь идет о любви!

— Ты мне нравишься, да, — сказала Ингигерд, — но любовь ли это? Как это узнать?

Фридрих подумал, что никогда еще в своей жизни он не испытал такого унижения, какое изведал только что.

Тем временем послышался стук в дверь, и мужчина в пальто и со столь обычными для Америки коричневыми перчатками на толстых руках, в которых он держал цилиндр, вошел со словами «Excuse me»[82] в комнату. Удостоверившись, что перед ним Ингигерд Хальштрём, он назвался Лилиенфельдом, директором Театра на Пятой авеню и вручил визитную карточку, из которой Фридрих, пока визитер произносил обращенную к девушке длинную речь, узнал, что Лилиенфельд не только директор этого театра, но и владелец варьете и вообще по профессии импресарио. Господин Лилиенфельд сказал, что адрес фройляйн Хальштрём он узнал от безрукого чудо-стрелка Штосса. До него, мол, дошел слух, что у нее разногласия с Уэбстером и Форстером, и тогда он сказал себе, что, как бы то ни было, он не может оставаться в стороне, когда речь идет о дочери его хорошего друга. И он ведь знал не только ее родителя, но и матушку. И директор Лилиенфельд приступил к выражению соболезнования Ингигерд по случаю кончины ее батюшки, сиречь его друга.

— Фройляйн Ингигерд Хальштрём, — сказал Фридрих, — не могла до сих пор публично выступать: она должна была щадить свое здоровье. Но за это время Уэбстер и Форстер так беспардонно преследовали ее с помощью своих посредников, а также письменно и так ей угрожали, что она приняла решение ни в коем случае не выступать у этих людей.

— Никогда! — подтвердила Ингигерд. — Ни за что на свете!

Фридрих продолжал:

— Да и гонорар жалкий! У нас тут лежат письма с предложениями, которые превосходят его в три-четыре раза.

— О, это вполне понятно! — воскликнул директор Лилиенфельд. — Позвольте мне выступить вашим советчиком. Прежде всего хочу вас успокоить, если попытки Уэбстера и Форстера запугать вас принесли свои плоды и вы лишились уверенности. Дело в том, что в силу ряда причин договор с вашим батюшкой не имеет законной силы. Волею случая я оказался в курсе обстоятельств бракоразводного процесса ваших родителей: знаю об этом довольно хорошо от них самих, а также от моего брата, который был адвокатом вашего покойного батюшки. Вас, барышня, присудили матери. Следовательно, у отца вашего, если быть совершенно точным, не было права заключать договор. Вы сбежали, ушли прочь с папашей, потому что были преданы ему душой и телом и потому что с мамашей не очень-то ладили. И я не постесняюсь сказать: вы поступили правильно, даже очень правильно! Потому что он, ваш покойный батюшка, сделал вас великой артисткой.

— Да, да, благодарю покорно! — невольно рассмеялась Ингигерд при воспоминании об особом методе обучения искусству, вызывавшем у нее острое чувство протеста. — Каждый божий день по утрам я должна была прыгать и изворачиваться на ковре в чем мать родила, а он в это время с превеликим удовольствием посасывал свою трубку. А днем он усаживался за фортепиано, и все опять повторялось сначала.

Директор вновь заговорил:

— Ваш отец был в этом прямо-таки неподражаем. Три-четыре звезды первой величины во всемирном масштабе он поставил на ноги — если позволите так выразиться, на пляшущие ноги. Он был первым танцмейстером обоих полушарий. — Директор добавил, многозначительно рассмеявшись: — Было, правда, при этом и кое-что пикантное… Но вернемся к главному. Коли пожелаете, сделаем договор ваш с Уэбстером и Форстером недействительным. Не стану отрицать, — сказал он после небольшой паузы, обращаясь на этот раз в первую очередь к Фридриху, — не стану отрицать, что, оставаясь джентльменом, я не перестаю быть коммерсантом. И в этом качестве я позволю себе задать вам, господин доктор, один вопрос: не отказались ли вы вообще от намерения позволять вашей подопечной выступать публично или, быть может, у вас и у нее созрело решение удалиться в частную жизнь?