Выбрать главу

- Наконец-то, - с облегчением произнес он. - Так это, значит, мой друг Генрих Шольц послал сюда Крюгера для встречи со мной... Не беспокойтесь, дорогая фрейлейн, мне ничто не угрожает... - Он был еще слаб, и ему нельзя было много говорить.

Она покинула его в недоумении. Кто же этот его друг Шольц, если своим доверенным он направил сюда Бодо Крюгера, человека, явно связанного с тайной полицией? Как мог Паркер забыть об этом?

Ни на следующий день, ни позже ничего не произошло. Только англичанин стал держаться, пожалуй, еще более замкнуто, а Крюгер теперь буквально не спускал с него глаз и всюду следовал за ним по пятам. Должно быть, он его охранял. Так прошло около двух недель. Эрика видела, как изо дня в день менялось настроение Паркера: первые несколько дней после той ночи он оставался спокойным, - наверное, был уверен, что вот-вот явится Шольц. Но тот не появлялся, и Паркер начал проявлять беспокойство, стал задумчивым и наконец перестал даже к обеду выходить в общий зал.

Англичанин продолжал представлять загадку для Эрики; подсознательно она чувствовала, что с ним творится неладное, и чего-то ждала.

И вот это случилось... Два дня назад произошел новый сильнейший приступ. Паркер опять потерял сознание. Врача дома не оказалось. Крюгер всполошился и куда-то исчез. На правах знакомой Эрика направилась к больному. Паркер находился совершенно один. Он страшно изменился, побледнел от боли и лежал молча, стиснув зубы. Но вскоре он заговорил в бреду, вернее, он что-то шептал тихо-тихо, "про себя". Эрика никак не могла понять произносимых им слов. Английским языком она владела недурно, но Паркер даже в бреду говорил почему-то не на своем родном, а на каком-то неизвестном ей языке. Прислушавшись, девушка уловила отдельные слова и тогда поняла: он говорил по-русски. Задыхаясь, Паркер выкрикнул: "Нет, нет, я не отдам вам... Лучше смерть!.. Установки... Родине, только Родине... и жизнь мою..." И через минуту: "Жена... Сын... Куда вы дели моего сына?" Эрика слышала эти слова, но, к сожалению, не знала, что они значат. Паркер заметался, мучительно застонал. И как раз в это время кто-то рывком открыл дверь комнаты. Эрика оглянулась: на пороге стоял молодой человек с обветренным лицом, коренастый, закутанный в легкий дорожный плащ. На минуту девушка встретилась взглядом с его мутно-серыми глазами. Несомненно, парень слышал выкрики больного.

- Что вам тут нужно? - спросила Эрика, загораживая собой Паркера.

Как бы не замечая ее, парень, ничего не ответив, поспешил прочь.

Она видела его днем возле гостиницы и приняла за американца.

Больной очнулся не скоро. Увидев возле себя Эрику, он радостно оживился и пожал ей руки.

- Что с вами? - спросила она.

Глухим голосом человека, еще не вполне вернувшегося из небытия, он сказал:

- Я очень болен... там и альпинист сломал бы себе шею... Двенадцать километров до самолета оказались Дантовой дорогой в ад. - Девушка ничего не поняла.

- Вам надо всерьез приниматься за лечение.

Англичанин молчал. Закрыв глаза, о чем-то сосредоточенно думал. Потом тихо спросил:

- Я что-нибудь болтал в бреду?

- Да, но я не знаю языка, на котором вы говорили, мистер Паркер.

Он опять о чем-то напряженно размышлял.

- Вам не следует так много думать, мистер Паркер, - произнесла она шутливо.

Он поднял на нее глаза:

- Всю мою жизнь я слишком мало думал. К счастью, это позади.

Эрика не хотела иметь дело с загадками, она поднялась с места, чтобы уйти, но больной жестом остановил ее. Казалось, он понимал ее состояние.

- Фрейлейн Келлер, - заговорил он тихо. - Я не Паркер. Я - русский... пробираюсь к себе на родину...

- Пробираетесь? - с удивлением переспросила Эрика. - А почему вам не обратиться в советское посольство в Осло и спокойно ехать в Советский Союз. Зачем вы здесь?

Он пробормотал:

- Обратиться в посольство... Может быть...

- Хотите, я помогу вам, вызову сюда советского консула?

- Нет, нет, пусть это вас не беспокоит. Я жду моего друга. Он должен быть с минуты на минуту.

Когда она уходила, в дверях столкнулась с Крюгером - тот спешил к странному русскому.

Все это происходило рано утром, а днем, совсем недавно, у подъезда гостиницы остановился черный лимузин - приехал-таки Генрих Шольц.

Гросс внимательно слушал рассказ Эрики.

- Генрих Шольц... - повторил он, - где-то я уже слышал это имя. Но где и что?

Неожиданно Эрика порывистым движением схватила его за руку:

- Смотри, это же русский и его друг Шольц. Они идут сюда...

От гостиницы по тропинке вдоль берега бухты действительно шли двое мужчин. Неожиданно Гросс посмотрел вправо и тотчас вскочил на ноги: на взморье за мысом быстро всплывала подводная лодка, та самая, перископ которой они с Эрикой недавно заметили.

Крюгер оставил пачку советских газет. Можайцев просматривал статьи, корреспонденции с мест - черные строчки текста рассказывали о жизни там, на родине, к которой он стремился, на родине - такой близкой и все еще далекой. Можайцев ладонями с силой сжал виски: он был в отчаянии. Существование за океаном, долгие годы работы, которую он выполнял, не всегда понимая, для чего и кому эта работа нужна, - затем уединенное, поднадзорное пребывание в Брайт-ривер, все это отнюдь не способствовало развитию в нем самостоятельности и уверенности, в которых он сейчас весьма нуждался. После долгих лет такой жизни Можайцев словно очнулся от кошмара: мир был ослепительно хорош, но полон опасностей. Где-то вокруг шныряли люди Прайса и Харвуда, но где и кто они и как их можно провести, чтобы благополучно вернуться на родину, - этого он не знал, во всем этом отлично разбирался только Генрих Шольц. Однако Шольц, как назло, не появлялся.

Снова - в который уже раз за эти дни! - вставала перед Можайцевым его жизнь на чужбине... Его отец работал на одном из заводов в Москве, слыл талантливым инженером. Его ценили как специалиста и жалели как человека, уж очень был он замкнут, нелюдим. Но что ж поделать - таков характер. И никому в голову не приходило, что человека гложет обида, обида за блага, которые революция отняла еще у его деда и которые, не будь революции, по наследству перешли бы к нему. Держался особняком, таился и все чего-то смутно ждал. Война застала его с женой и маленьким сыном Вадимом неподалеку от нашей западной границы - проводил отпуск у родственников. Эвакуироваться не успел, да и не очень старался, жадно хотел посмотреть и прикинуть, чего ему можно ожидать от немцев, на что рассчитывать. Скоро понял - и рассчитывать не на что, и связываться с ними он не будет, помогать им грабить и убивать своих же русских людей он не станет, не такой. В услужение к оккупантам не пошел, но и от партизан хоронился. Запил. Специальность скрывал. Устроился счетоводом. Прикинулся хворым. Так и жил под немцами почти всю войну. В конце сорок четвертого сунули его с женой и парнишкой в вагон для скота и как скот погнали в Германию. Где-то за Рейном бросили Можайцевых в концлагерь: голод, холод, избиения... Но весной сорок пятого появились американцы. Заключенных концлагеря стали сортировать по одним янки понятным признакам. Можайцев решил: от друзей-союзников таиться незачем и раскрылся перед американским офицером, как у попа на исповеди. Его быстренько перебросили в лагерь для перемещенных лиц, но на самый короткий срок. Узнав, что он опытный специалист, а Советскую власть считает для себя чужой и враждебной - его посадили на корабль и переправили за океан.

Америка - предел затаенных мечтаний, - вот она! Каждый в ней может быть президентом, банкиром. Неожиданно - и весьма скоро! - эта сказочная Америка куда-то исчезла, вроде ее никогда и не было, и инженер Можайцев почувствовал себя то ли в пустыне, то ли в джунглях: у него не было ни денег, ни работы, ни друзей, никакой поддержки, и до него никому не было никакого дела; у него же не было капитала, он всего-навсего нищий да к тому же беглец из родной страны, изгой. Здесь каждый норовил выжать из него побольше и уплатить ему поменьше. И не к кому было обратиться за помощью и некому жаловаться... Вот когда обиды и разочарование завладели старшим Можайцевым полностью! - горю конца не виделось. Жена в той жизни протянула недолго. Можайцев все помыслы свел к одному: дать образование сыну Вадиму, "поставить на ноги" и воспитать в ненависти к Советской власти, которую он винил во всех постигших его несчастьях. Старика наконец задушила желчь. Впрочем, и пил он много.