Желудок сжался в судороге.
Подражая подполковнику, я поднесла её к самому носу и втянула воздух в грудь, закрыв глаза от предвкушения. Откусив половину, я долго жевала, стараясь распознать среди ядовитой горечи забытый вкус шоколада. И, клянусь, он там был! В тот раз эти проклятые сигары имели вкус самых восхитительных конфет. Я была уверена, что за всю жизнь не ела ничего вкуснее.
На войне такое случается: сила человеческого разума берёт верх над телом в минуты критического голода, критического холода, критической боли. Ты можешь убедить себя в чём угодно. Потом мне доведётся увидеть, как боец, у которого оторвало обе ноги, просил поскорее его перевязать и дать в руки винтовку. Оторвало бы руки, попросил бы сунуть в зубы нож.
Эти сигары… на всю жизнь запомнила их божественный вкус. А потом, уже после войны, стоило мне уловить похожий запах, меня стошнило. И никто не мог понять, что произошло. Никто, кроме Ранди.
Он смотрел на меня, сжимая руки в кулаки. Некогда он с тем же выражением лица наблюдал за тем, как меня во имя спасения избивала собственная мать. Да что мы только во имя спасения не делали…
Уверена, я съела бы их все. Наше чувство голода было похоже на редкую разновидность бешенства. Но мою трапезу прервал появившийся подполковник. Он быстро переступил порог, оживлённо беседуя с майором Эмлером. Майор краснел и отдувался, словно его душил воротничок его же рубашки.
Заметив меня, мужчины замерли. Офицеры, военная элита — конечно, они видели картины и пострашнее. Даже больше — создавали их. Но вряд ли когда-нибудь они так столбенели.
Под их изумлёнными взглядами я, словно факир шпагу, запихала в рот огрызок сигары. Челюсть болела, но я быстро и зло разжевала остатки табака и, сглатывая, лишь чудом не подавилась.
Майор Эмлер издал какой-то сиплый возглас — шок, предваряющий гнев.
— Эти дваждырождённые вконец обнаглели! Жрут даже то, что не съедобно, но только лучшего качества, — попытался он превратить кошмар в шутку, но встретившись со взглядом коменданта, покорно умолк.
Подполковник отвернулся почти тут же, часто заморгав, словно ему что-то попало в глаз. Он быстро направился к двери, подозвав караульного.
— Накормить, — отрывисто приказал он, но когда солдат прошёл внутрь комнаты, пихнув Ранди автоматом в бок, добавил: — Этот ещё не заслужил. Только её.
Когда мы выходили, Хизель уже сидел за своим столом. Обернувшись на самом пороге, я заметила, как он закрыл деревянный футляр и бросил его в урну.
12 глава
Всё менялось, в то же время, оставаясь прежним в главном. Золотая осень стала чугунной, металлически-блестящей от непрекращающихся дождей. Когда я покидала госпиталь, на деревьях уже не было ни одного листа.
Мы вновь вернулись в свой дом, но на этот раз в роли рабов, а не господ.
Жившие там женщины быстро определили круг моих обязанностей. Ничего нового: мыть, стирать и штопать одежду, прислуживать солдатам. В чём-то стало легче. Здесь было чище, спокойнее, сытнее. В то же время, раненым "чёрным" угодить было проще, чем здоровым. А даже если не угодишь, раненый наорёт на тебя и только, а здоровый непременно стукнет.
С госпиталем меня больше ничего не связывало, но я всё равно старалась показаться там хотя бы на минутку. Ради Наседки, Хельхи и рахитичного малыша Тони, который первые шаги сделал лишь в пять лет. Через несколько дней я уже смотрела на них другим взглядом, отстранённого от их маленького мира человека. Я опять начала замечать это… как они тают с каждым днём. Какая у них — у всех детей-доноров — особенная походка, манера речи, дыхание и взгляд "с того света".
Навестив их пару раз, я начала воровать. А на таком раз поймают — сломают руки, а на второй — отрубят к чёртовой матери. И плевать, что ты у коменданта на особом счету. Хотя это, в самом деле, было так — отношение подполковника Хизеля ко мне было особое. Ранди он явственно невзлюбил, а меня… В приступе гнева он мог ударить, а мог разрыдаться и клясться в пьяном угаре, что перестреляет каждого, кто меня тронул.
Прислуживать лично коменданту я стану только весной. Первые же месяцы я помогала на кухне: чистила овощи, таскала воду, мыла чаны золой. Тяжело, но зато не так голодно: попрячешь картофельные очистки по карманам, немного муки, щепотку соли, придёшь в госпиталь, и санитарки сварят из этого добра суп.
Но на кухне я не задержалась надолго: убрали от греха подальше. Так я с ведром и щёткой попала в комнату дознания.
Комната дознания — чистилище местных масштабов. Особенное место не только в нашем доме, в Раче вообще, которое превращало людей в вещи: туда заходили, оттуда выносили. Когда я впервые переступила порог обновлённого винного погреба… Казалось, особняк уже осквернили с ног до головы, но то, что я увидела там, вызвало тошноту даже у меня, прожившей в госпитале — кажется, самом грязном, вонючем месте Рачи — без малого год.
Как оказалось, самое грязное и вонючее место Рачи находилось в основании моего дома. Оно было набито сигаретным дымом, а под ногами всегда что-то хлюпало: кровь, моча, блевотина. Мне приходилось это убирать. Можно было десять раз менять воду, но она всё равно оставалась красной. Иногда найдёшь в расщелине между досками выдранный ноготь или зуб, и долго не можешь прийти в себя. И этот запах дешёвых сигарет… Он въелся в кожу, в волосы, в одежду. В госпитале мы пахли кровью, хлороформом, застарелым потом — одним словом "отвратительно", но всё же это был наш запах. А теперь я круглые сутки пахла врагами.
Но это ещё не самое худшее.
Хуже, когда ты приходишь, а в комнате дознания сидит командир расстрельной команды. Кенна Митч — вторая скрипка ублюдочного квартета. Бритоголовый здоровяк со шрамом на подбородке.
Родители назвали его в честь разрушительного урагана, тем самым предопределив судьбу сынка. Думаю, из всей четвёртки Митч убил больше всех людей. Ни сержант Батлер, ни Клаус Саше, ни покойничек Таргитай не могли бы с ним тягаться. Ведь их жестокими сделала война, а у него жестокость была в крови. Он таким был с самого рождения, я уверена. Детские игрушки утомляли его, у него не было друзей, он осознавал свою инаковость и пытался её прятать, потому что так было продиктовано законом и обществом.
И только здесь, в Раче, Кенна Митч нашёл подходящую для себя песочницу. При этом стоит сказать, что он пытал и убивал подпольщиков, их родственников, их знакомых играючи, любя свою работу. Он не испытывал к ним ненависти. Как истинный неприкасаемый Митч по-настоящему ненавидел только дваждырождённых.
И тут вдруг я…
Он любил сидеть и, расслабленно покуривая после тяжелого трудового дня, смотреть на меня. Закинуть ногу на ногу, облокотиться на стол и наблюдать за тем, как дваждырождённая ползает перед ним на коленях…
Но и это не самое худшее.
Хуже, когда он докуривал сигарету, демонстративно оглядывался по сторонам и, пронзительно свистнув, подзывал к себе.
— Никак не могу найти подходящую пепельницу.
Тогда я складывала руки чашей и протягивала к нему, предлагая. И он тушил окурок в моих ладонях.
Но хуже всего, когда заходишь, а Митч выбивает ведро у тебя из рук со словами:
— Сегодня ты не заслужила такой роскоши. Языком, вшивое отродье! Вычисти здесь всё до блеска своим языком. И чтоб я видел, как ты стараешься!
Всё, о чём ты думаешь в такие моменты, это как бы поскорее вырасти и научится убивать. Чтобы убить его первым. Я решила это железно: Кенна Митч будет следующим после Таргитая.
Хельха, увидев мои руки в сигаретных отметинах, посоветовала насыпать Митчу яда в еду. Яд она достанет, а мне только нужно в очередной раз принести ему обед в комнату дознания. Он это любил — обедать перед умирающими от голода подпольщиками, в привычной для него тошнотворной обстановке.
— Яд, — ответила я, — это смерть исключительно благородных или безвинных.
"Опять эти твои принципы. По мне, так лучше бы они все просто сдохли, без разницы как".
Но принципы были важны! Яд не предполагал адских мук и не позволял мне стать свидетельницей агонии Митча. После всего, что он сделал, а я вытерпела, мы заслуживали это: он — адских мук, а я — их лицезрения. Я не хотела скрывать причастность к его смерти, напротив, мне нужно было объявить это на весь мир, без страха, без вины.